С этой миссией и отправлен был Сыч. Раньше он служил истопником в Знаменском соборе и знал духовное обхождение. При успехе Сычу велено было со всех ног бежать в Миллионную, и он уже однажды прибегал, притаскивал английский шиллинг, за что схлопотал от Ивана Дмитриевича по шее. С тех пор ни слуху ни духу от него не доходило.
Город затихал.
Часы на башне городской думы пробили одиннадцать раз, и доверенный агент Константинов, сосчитав удары, зло сплюнул себе под ноги. Измученный как собака, он обошел уже множество заведений всех рангов, от шикарных ресторанов с цыганскими хорами до скромных и опрятных немецких портерных, от знаменитых трактиров, где отмечают юбилеи университетские профессора, до жалких питейных домов, не имевших ни вывесок, ни названий. Под взглядами лакеев и половых, в сиянии хрустальных люстр, в свете керосиновых ламп, свечей и медных масляных плошек, воняющих дешевым жиром, то здесь, то там вспыхивал золотой профиль Наполеона III и вновь погружался на дно кармана.
Собственные доверенные агенты Константинова – оборванцы Пашка и Минька – шныряли по ночлежкам и рыночным притонам. За пазухой у Миньки хранился рисунок французской золотой монеты. Даже и не рисунок. Просто Константинов положил монету под лист бумаги и водил карандашом до тех пор, пока на листе не проступил оттиск. Вручая его агентам, Константинов сказал: «Наполеондор!» Но все напрасно. К вечеру загулявшие питухи расплачивались чем угодно, вплоть до дырявых сапог и клятвенных обещаний, только не золотыми наполеондорами. Многие заведения уже закрывались на ночь. Но в окнах трактира «Америка» горел свет, слышались пьяные голоса.
Константинов зашел в трактир, предъявил половому свое сокровище, затем сел за столик передохнуть и принять рюмочку.
– Я еще не знаю, – говорил Певцов, – кто стоит за спиной убийцы. Но мы должны быть готовыми ко всему. С сегодняшнего вечера офицеры обоих жандармских дивизионов будут ночевать в казармах…
Месяц назад, в этот же час – только тогда раньше смеркалось – Иван Дмитриевич видел волка, бежавшего по Невскому проспекту. Погода стояла мерзейшая, дождь со снегом, прохожих было немного, но те, что были, тоже видели. Дома Иван Дмитриевич рассказал жене, однако та не поверила. И на службе ни один человек не поверил, хотя кивали, охали. Иван Дмитриевич по глазам видел, что не верят. Действительно, откуда в Питере взяться волку? Но вот был же! Занесла нелегкая. И настоящий волк, не собака – хвост волчий, и клацанья когтей по камням не слыхать. Он неторопко трусил по пустынной мостовой, как по лесу, облезлый и для оборотня сильно уж грязный, натуральный волчище. Страшнее всего было заметить, что морда у него веселая. Словно не поживы ищет, а забавы.
Может, и этого волка нарочно пустили бегать по городу? Запугать население, посеять панику, подорвать доверие к властям… Бред, бред!
Иван Дмитриевич заглянул в кабинет князя, потрогал пожелтелый лист бумаги на рабочем столе, свидетельствующий, что хозяин кабинета не часто предавался письменным занятиям, и вернулся в гостиную. Певцов безмятежно потягивал княжеский херес, камердинер по его приказу смахнул пыль с рояля и теперь протирал листья обезглавленного лимонного деревца – готовился к Прибытию гостей. Странный уют царил в этом доме.
Ивану Дмитриевичу, чьи нервы были напряжены до предела и откликались на каждую мелочь, показалось, что его путь через гостиную длится бесконечно долго. Между тем он сделал всего четыре шага и вошел в спальню.
Стрекалова лежала тихо, лицом к стене. Спит? Или вспоминает? Неважно. Подозрения и месть оставлены на потом, она примостилась на краешке кровати, как, наверное, лежала с князем, боясь потревожить его своим тяжелым телом, и даже не шевельнулась, когда Иван Дмитриевич укрыл ей ноги дульетом. Вдруг захотелось поцеловать эту женщину – в щеку или в затылок, невинно; как целуют спящее дитя. От жалости к ней, замахнувшейся на всесильного графа Шувалова, щемило сердце. Как ее зовут? Неважно. Иван Дмитриевич всегда влюблялся в несчастных женщин, для него любовь начиналась не с поклонения, а с жалости. Но чем он мог ей помочь? Где улики? Пускай жандармы следили за домом князя, это еще ничего не доказывает. За чьим домом они не следят?
Опять, в который уже раз, взглянул на сонетку. Вот он, позолоченный хвостик. Конечно, посторонний человек не мог его углядеть, тем более в темноте. Углядел бы, так перерезал заранее, и дело с концом. Нет, убийца знал про звонок…
Шувалов? Тоже бред. И кольнуло предчувствие, что, когда преступник будет наконец пойман, благодарности от Стрекаловой не дождаться. Обычной человеческой признательности. Не той, которая была обещана и которой не примет порядочный мужчина. Она еще и возненавидит его, Ивана Дмитриевича, больше, может быть, чем самого убийцу, потому что считает своего возлюбленного великим мужем, ответственным за судьбы Европы, в смерти его видит следствие этих судеб. А он был прост, князь, за письменный стол редко садился, чаще – за ломберный, и дело это просто.
Все они думают, что стоят на берегу моря. А перед ними пруд. Им мерещится на воде след ветра, предвещающего бурю. Нет. Водомерка скользнула вдоль берега, прочертила дорожку. На пруду не бывает штормов. Но если всем скопом лезть за этой водомеркой, если тащить за собой барона Гогенбрюка, Бакунина, турецкого султана, анархистов, панславистов, польских заговорщиков, офицеров обоих жандармских дивизионов и бог весть кого еще, то и на пруду может подняться такая волна, что смоет все вокруг.
– Вы куда? – лениво поинтересовался Певцов.
Не ответив, Иван Дмитриевич быстро прошел к чулану, откинул щеколду засова и распахнул дверь. Пленник вылез, неуверенно протянул руку к его лицу. Со стороны это выглядело так, словно он провел в заточении долгие годы, ослеп от темноты и пытается на ощупь узнать черты своего освободителя. На самом деле поручик опять хотел ухватить его за нос. Однако передумал, когда Иван Дмитриевич позвал пройти в гостиную.
– Ну что? – спросил Певцов. – Вспомнили, кто вас укусил?
– По правде сказать, это я его хватанул, – ответил Иван Дмитриевич.
Поручик прыгнул к дивану, схватил свою шашку. Угрожающе поднял ее, держа, впрочем, не лезвием вперед, а полосой – он, видимо, размышлял, не влепить ли кому-нибудь из этих двоих плашмя по затылку, но не знал, кому именно.
Певцов проворно отскочил к двери кабинета, чтобы иметь возможность укрыться там в любую минуту, но Иван Дмитриевич остался стоять на месте.
– Мерзавец! – крикнул ему Певцов. – Сколько вам посулили за лжесвидетельство?
– Да нет же, ротмистр! Правда. – Иван Дмитриевич рассказал, как было дело. – Как прикажете быть? Я человек штатский, на дуэлях драться не умею…
– Идиот! – воззвал Певцов. – Нашли время! Вы знаете, в чем Хотек подозревает наш корпус? Завтра его депеша уйдет в Вену. И сам он, возможно, сейчас будет здесь вместе с Шуваловым. Что мы им скажем?
– Правду… Не агнцев невинных резать надо, а убийцу искать.
– Не найдете, – предрек поручик. – Из народа он вышел, в народ ушел. Народ его покроет.
– И ты туда же, голова садовая, – опечалился Иван Дмитриевич. – Ступай, без тебя разберемся.
Поручик опять задумался, решая, обижаться ему или спустить, – после сидения в чулане он стал какой-то вареный и склонился к мысли, что ни к чему дальше соваться в эту историю.
– Будет война, – зловеще посулил он, вкладывая шашку в ножны, – тогда меня вспомните…
Поручик еще топал по коридору, а Певцов, стоя над диваном, где спокойно развалился Иван Дмитриевич, нависая над ним, как девятый вал, пророчил яростным шепотом:
– В ногах у меня будешь валяться, шут гороховый!
Поручик уныло брел через улицу, к воротам казармы. В небе над ним стоял выморочный свет северного апрельского вечера; было то время года, когда люди по привычке еще ложатся спать рано, по-зимнему, но сразу уснуть не могут, потому что весна, и томление тысяч тел пронизывает город странными волнующими токами.