Он умолк на минуту, у него погасла папироска. Все время, пока он разминал папироску и раскуривал, его крупные дымчатые глаза оставались совершенно неподвижными. Странное впечатление было от этого: не то он позабыл, про что рассказывал, не то думал совсем о другом.
– Помню как сейчас, – сказал он наконец, – подхожу я к знакомой калитке и думаю – открывать или нет? И чего мне в самом деле нужно здесь? Дом заводской, живут в нем незнакомые люди… Вещи наши тетка забрала. Одна гармонь моя осталась… Будто хозяин гармонистом был и попросил попользоваться, на время. Тетка писала. Думаю, может, и гармони-то уж нету. Да и неудобно с чемоданом заходить. Еще подумают: парень, мол, намекает… Ведь по правилу часть жилплощади в этом доме принадлежала мне. Я же на службу ушел отсюда. Но, думаю, заводское начальство разберется. Я уж хотел повернуться и уйти прочь, как со двора, через сад, бросился ко мне черный лохматый кобель. Да такой свирепый, того и гляди, разорвет и калитку, и меня. Вдруг из дома закричали: «Шарик, нельзя!»
А через минуту возле меня уже стояла высокая блондинистая девушка и отгоняла Шарика. А я тем временем во все глаза смотрел на нее. Понравилась она мне сразу. Сильная такая – схватит собаку за ошейник и метров за пять отбрасывает.
– Да пошел, дурень! Голос надорвешь, – говорит. – Побереги на ночь – ухажеров отгонять…
Пес – скотина умная – сразу умолк и виновато поплелся в собачью конуру.
А мне смешно стало.
– И много у вас ухажеров? – спрашиваю.
– Сколько ни есть – все мои, – отвечает. – А вы к сестре, к Оле? Ой, да у вас чемодан! Вы приезжий, да? Уж не родственник ли? – И вопрос за вопросом. Тогда я приложил руку к фуражке и представился:
– Главный старшина Силаев в отставке.
Ну что ей Силаев? Поди, и фамилию нашу не запомнила. Приставила она к своим кудряшкам кулак на манер пионерского салюта и говорит:
– Косолапова – бывший пионервожатый. – А потом сморщила нос и показала мне язык.
Красивая она, и всякое кривляние ей шло. Посмотришь на нее, ну словно на токарном станке выточена. Стройная, ладная не по возрасту: бывало, наденет сарафан – от плеч-то глаз не отведешь: такие гладкие да упругие. А ей всего восемнадцать лет было в то время. Да…
Так вот, стою я возле калитки – положение дурацкое, будто в гости напрашиваюсь, и думаю, как бы мне поделикатнее объяснить свой приход.
А она мне:
– Ну, чего смотришь? Зачем пришел-то?
– Гармонь свою забрать…
– Какую гармонь?
– Жили мы раньше в этом доме. Мать у меня здесь умерла.
Тут до нее дошло:
– Ах, вон оно что! Значит, вы со службы возвратились?
– Да, со службы, – говорю.
– Куда же теперь?
– Дак на завод. Пока в гостинице поживу, потом на квартиру попрошусь…
– А-а! Знаете что, проходите к нам, – пригласила она меня.
И не успел я опомниться, как она отворила калитку, подхватила мой чемодан и потащила меня за собой.
Вдруг она так же внезапно остановилась, поставила чемодан и с улыбкой протянула мне руку:
– Ната! Меня все так дома зовут. И вы зовите так, – потребовала она.
Вот так мы и познакомились, служба. Я замечал, как она рада была нашему знакомству, и ведь не скрывала этого. Ей, видно, хотелось сделать мне что-то приятное; она показала на садик и спросила:
– Узнаете?
– Да не совсем, – ответил я.
– Ах да, я и забыла! – она снова рассмеялась. – Ведь у вас здесь были бесполезные деревья – клены да акации. Мы их вырубили, и вот, смотрите, – груши да яблони, а под ними – грядки. Двойная выгода!
Осмотревшись, я заметил, что все там не то, что было у нас. Вместо нашей густой сирени, кленов да акаций – приземистые яблоньки, вместо высокой травы и цветов – грядки с помидорами и огурцами. И наш белый дом с высокой красной черепичной крышей сиротливо оголился, будто облысел. Зато с торца, за верандой, к нему приткнулся большой сарай, откуда раздавалось мычание коровы.
Жаль мне чего-то стало, шут его знает! Может, белых акаций, которые сам сажал, а может, того, что не мы уже хозяева здесь. Я сказал об этом Нате.
– Не жалейте, – ответила она. – Стрючки акаций не съешь и не продашь. Один хлам от них.
Этот ответ я крепко запомнил. Меня прямо как ножом по сердцу. Тогда бы и надо было бежать. А я поплелся, как телок на веревочке…
Он снова умолк и уставился своими неподвижными глазами на бесконечные таежные холмы.
Чувствовалось, что мысли его забегали вперед событий и он, теряя нить рассказа, отдавался им, забывая о моем присутствии.
– Может, закурите? – предложил я.
– Нет, – ответил он, повернувшись ко мне. – Давайте лучше выпьем понемногу!
И, не дожидаясь моего согласия, он стал наливать в стаканчик водку. Я заметил, что руки его дрожали.
– Отчего же вам так не понравились эти грядки? – спросил я Силаева.
– Да черт с ними, с грядками! Мне не понравилось, как она радовалась оттого, что сирень вырубили, а это самое завели.
– Вспомните, какое время было! В магазинах пусто – все брали с рынка. А там цены ого какие! Это ведь только москвичи да ленинградцы упивались магазинным изобилием, – сказал я.
– Да разве я об этом думал? Я же после войны все время просидел как у Христа за пазухой. Вы-то где служили?
– Во Владивостоке, военным инженером. Между прочим, в Гнилом Углу построил завод железобетонных изделий, пирсы в Улисее, ну и все такое прочее.
– Так вы при деле были, жили в городе, по магазинам ходили, на рынок… А я служил в минерах. Был на всем готовом. Питался в офицерской кают-компании. И деньги приличные имел. Во Владивосток приедешь – маруху под крендель и в ресторан. А куда еще? Мы же были, служба, во всех гражданских заботах как дети несмышленые. Видели мы эти заботы в гробу да в белых тапочках. Зато умели держать линию. А наше дело – держать равнение в строю и слушать команду. А команда была – не хапай! Служи великому делу. И мы служили и верили – будь здоров. А когда возвращались на гражданку, тыкались везде, как собака, потерявшая след. Чуть что не так, не по-нашему, не по уставу, так рычали и зубы пускали в ход. И обламывали нас без церемоний… – Он опять похлопал по карманам, ища папиросы, но, увидев разлитую водку, взял розовый стакашек: – Ну, давай! По маленькой. – Он чокнулся, опрокинул его в рот и округло, коротко выдохнул.
5
– Ну, вот мы и познакомились с ней, – продолжал он через минуту, проглотив кусок юколы, похожий на канифоль. – Мать ее встретила нас в сенях. Понравилась она мне тогда: женщина степенная, полная, вся такая домашняя и обхождением ласковая. Марфой Николаевной зовут ее.
– А я гостя веду! – сказала весело Наташа. – Это Женя Силаев.
– Батюшки! – всплеснула Марфа Николаевна руками. – Ивана Силаева сынок?! Со службы пришли?
И вдруг она закрыла лицо фартуком и заплакала.
– Проходите, проходите в избу, – приглашала она сквозь слезы.
В доме из разговора с Марфой Николаевной я узнал, что их «хозяин», как она называла своего покойного мужа, был предзавкома на том же заводе, где и я слесарничал. (Я даже вспомнил его: такой был важнецкий усач.) Что переехали они в наш дом по решению завкома уже после смерти моей матери. Что их «хозяин» тоже умер, что старые старятся, молодые растут, и в том же духе.
Она рассказывала, расспрашивала меня и все печально качала головой. Мне уж стали надоедать эти жалобы и расспросы. Наташа, видимо, поняла это и пришла мне на помощь.
– Мама, что ты напала на него? Надо же человеку прийти в себя после дороги!
Потом она схватила меня за руку и потащила к себе в комнату.
– Женя, вот вам моя комната – располагайтесь, и ни звука.
Я было попытался возразить. Куда там! Она затопала ногами, как коза.
– Не нравится, – кричит, – комната моя не нравится!
Я ей сказал, что это – моя бывшая комната. Она вдруг затихла, сделалась серьезной и так посмотрела на меня своими быстрыми серыми глазами, что мне стало ясно – между нами что-то произойдет. Может, она почувствовала это раньше меня, потому и притихла. Говорят, что дерево, перед тем как в него попадает молния, даже на ветру затихает – не колышется. Впрочем, все это – фантазия! Просто Наташе было жалко меня: сирота. Она впервые это увидела, а может, отца вспомнила? Одним словом, ушла она совсем другой – по-взрослому серьезной.