— Не ходите! — властно повторила Майя. В её зелёных насмешливых глазах был упрёк: «А ещё лейтенант?!.» Она ушла в село одна.

На батарею Ануприенко вернулся под утро. Луна ещё висела над горизонтом, по поляне тянулись длинные тени от деревьев. Лейтенант выполз из-за кустов. На посту стоял уже другой боец, но и он почему-то тоже ходил от ствола к стволу между тех же двух берёзок и смотрел себе под ноги. «Надо будет сменить пост, — подумал Ануприенко, — ставить их сюда, на полянку…»

В палатку он добрался благополучно, лёг в постель, но до самого утра не мог заснуть. Перед глазами все время стояла Майя, то весёлая, то грустная, то приглашающая танцевать, то упрекающая за плохую встречу. В это утро Ануприенко был угрюм и сер.

Это случилось в пятницу, а в воскресенье грянула война. В тот же день батарея спешно покинула лагеря. Моторы рвали сухой, настоенный запахами зреющих хлебов летний воздух. Ветер свистел в радиаторах, хлопал брезентовыми чехлами. За машинами вилась густая пыль, ветер откатывал её, словно валки сена, на обочину. Ночью погрузились в эшелон и выехали под Смоленск…

Война заставила забыть многое, забыть и девчонку из далёкой деревни. Ануприенко был ранен, лежал в госпитале и снова бился на Волге и под Орлом. Он уже стал капитаном и командовал батареей. И вот знакомое лицо — светлые волосы, насмешливые глаза и родинка, маленькая родинка над правой бровью. «Она! Майя!..»

* * *

Батарея выехала из леса и покатила по опушке. До Гнилого Ключа оставалось не более двух километров. Шофёр все так же осторожно вёл машину, потому что здесь было много пней и кочек, и он в полутьме боялся поломать рессоры. Ануприенко сидел молча, словно дремал; раскрытая планшетка подпрыгивала у него на коленях.

— Приехали, товарищ капитан! — сказал шофёр, нажимая на тормоза.

— Что? — капитан встряхнул головой. — Приехали?

Впереди, почти перед самым стеклом, виднелся зачехлённый ствол орудия. Кто-то бежал к машине и кричал:

— Гаси подфарники! Гаси подфарники!

Ануприенко подтянул ремень, одёрнул шинель и отправился в штаб докладывать. Батарея его прибыла последней, и начальник штаба был недоволен.

— Что ж это ты, а? Всегда был первым, а сегодня?..

— Дорога паршивая — пни да кочки, — начал было оправдываться Ануприенко, но начальник штаба перебил его.

— Ладно, дор-рога… Сейчас двинемся дальше, поедешь замыкающим. Конечный пункт — Озёрное.

5

Кто бы знал, как не хотелось Опеньке подниматься и заступать на пост в такую рань. В сарае стояла густая тьма. Разведчики спали, и разноголосый с посвистом храп распирал стены.

Старшина был неумолим: снова луч фонарика ударил в лицо Опеньке.

— Ты чего глаза портишь, не видишь! — возмутился Опенька. — Человек встаёт, так нет, надо обязательно в глаза ему огнём брызнуть. Хоть ты и старшина, а человека уважать надо. А если я ослепну? Ну, к примеру, ослеп я? Какой из меня тогда солдат?

— Не ослепнешь! Шевелись живее!

— И потом, зачем раньше времени человека тревожить? Может, я в самый раз сон хороший видел? А сон-таки я видел, это точно. Слышь, старшина, лежу будто я дома, сплю себе на здоровье, ни блох, ни комаров, и баба под боком. И чувствую я тепло её всем своим телом. Женское тепло, чуешь! Ну вот, лежу и сплю себе, и вдруг будто захолонуло в боку. Протягиваю руку — мать моя, бабы-то нет. Ушла. Тут меня словно кто кнутом жиганул — куда делась? Я прямо в подштанниках во двор, туда, сюда — нет нигде. Я к соседу, стучу… А в жизни у меня такой случай был. Подвыпил я однажды крепенько, пришёл домой и спьяну-то разбил крынку. Жена на меня, я на неё, ну, в общем, знаешь, как это бывает, разговор семейный. Малость пошумел и уснул. Поднялся чуть свет, глядь, а жены и след простыл. Туда, сюда, нет и все. А о том-то и не подумал, что её ещё с вечера соседи спрятали. От меня, конечно…

— Ты пойдёшь на пост или нет?

— Я-то готов, только вот сапоги не налазят, отощали за ночь. А может, ноги раздулись?..

— Чужие напяливаешь.

— С чего мне чужие брать, свои, с подковками. И подошвы спиртованные. Посвети-ка. Однако и впрямь чужие.

Старшина включил фонарик. Опенька подтянул сапоги к свету и стал разглядывать.

— Не мои. У меня с подковками. Ну-ка, посвети ещё. Вот они где, мои-то. Ну да, и портянки мои. Скажи на милость, кто их поставил к стенке, кому они, вороные, помешали?

— Дал бы я тебе сейчас пару нарядов вне очереди за твою болтовню, да настроение портить не хочется. — Зачем же так строго?

— Хорошо ещё, что ты не на передовой эти разговорчики затеял, а то бы узнал живо, какая строгость бывает.

— Я и говорю, в тылу, в каком-то, черт знает, в каком, селе, в сарае… А на передовой разве Опенька разувался когда? Нет уж, извини, чтобы меня фриц босым застал.

— Ну, быстрей, быстрей!

Подпоясавшись, Опенька перекинул через плечо противогазную сумку, взял автомат и каску и пошёл вслед за старшиной к двери.

— Так я про сон: приснится же такое…

— Ты, Опенька, кроме баб, что-нибудь во сне видишь или нет?

— Как? Конечно, вижу. Третьего дня кума мне приснилась, и так приснилась, скажу тебе…

— Болтун ты, тьфу. Смени Щербакова и стой до утра. Точка!

Опенька остался один среди ночи, среди непроглядной тьмы, плотно спеленавшей землю. Он прохаживался вдоль стенки сарая от угла до угла, проклиная ночь, немцев и старшину, который так некстати разбудил его и поставил на пост. «Злой человек этот старшина, вредный, — рассуждал Опенька. — На кой ляд мне торчать здесь? Мы в тылу, и немцы — бог знает где. От кого охранять? От своих? Себя от своих? Какой же это порядок! Приехал в тыл, значит, спи, отсыпайся вволю за прежний недосып. Да к тому же, здесь весь полк стоит, тут часовых, как грибов после хорошего дождя. Вот и пусть стоят, охраняют, а у нас бы можно и не тревожить людей. Был бы хороший старшина, взял бы да и сказал: „Спи, мол, брат Опенька, храпи в полную волю, сколько твоей душе угодно — про запас спи“. И спал бы Опенька, и храпел бы во все ноздри, да на куму любовался. Эх, шельма, и приснилась же!.. Он ходил и улыбался, занятый своими мыслями, а на востоке светлой полоской пробивался рассвет. Утро наступило быстро, сгоняя синие тени с опалённой, изрытой лопатами и снарядами земли. Даль распахивалась, и темень спадала, стекалась в воронки и выбоины, и перед Опенькой открывалась страшная картина разрушенного немцами большого белорусского села. Сначала он разглядел стену, вдоль которой ходил, — стена была так испещрена пулями и осколками, что, казалось, кто-то стремительно провёл по ней огромной когтистой лапой; затем увидел глубокую воронку посреди двора и сникший над ней расщеплённый хобот колодезного журавля; увидел плетень в крапиве, а за плетнём — сбегавшие по огороду к пруду неглубокие стрелковые окопчики. Они ещё не успели зарасти и ясно выделялись на фоне пожелтевшей, примятой солдатскими сапогами травы. Два ближних окопчика были раздавлены прошедшим через них танком. Опенька проследил взглядом, куда тянулся гусеничный след, и увидел танк. Наш танк — Т-34. Чёрный, с развороченной башней и размотанной ржавой гусеницей, он и теперь, смолкнувший навсегда, был страшен, — он нёс на себе нанизанные на ствол обломки чьей-то тесовой крыши…

Над чёрными, обугленными стропилами колхозной фермы поднялось солнце. Опенька разом окинул взглядом село: там, где ещё недавно стояли избы колхозников, парила прибитая дождём зола. Сиротливо, как надгробные плиты, возвышались над грудами остывших головешек обгорелые печные трубы. Ветерок сметал к ним мусор и жёлтые листья.

Опенька смотрел на грустную картину бессмысленных разрушений, машинально скручивал цигарку.

В сарае проснулись разведчики; один за одним они выходили во двор, потягиваясь и жмурясь от яркого солнца. Вскоре пришёл старшина и разрешил Опеньке идти отдыхать.

— Какой теперь отдых, — недовольно проворчал разведчик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: