– Тот человек не назвался?

– Нет.

– Не представляете, кто он?

– Нет.

– Заметили какую-нибудь особенность голоса? Негритянский акцент? Иностранный? Южный?

– Звонил, по-моему, белый. Голос неприятный. Без акцента. – Нортон задумался. – Единственное, что характерно, этот человек назвал меня «приятель». В этакой развязной манере. Сказал он примерно вот что: «Загляни-ка в газету, приятель, потому что твоя подружка убита».

– Может, ваша секретарша что-нибудь заметила? – настаивал Кравиц.

– Нет, трубку поднял я сам.

Кравиц изучал лицо своего собеседника, словно ученый, глядящий в микроскоп.

– Я сам ломал над этим голову, – продолжал Нортон. – Кто мог звонить и зачем? Кто знал, что она убита? Насколько я понимаю, знали ваши люди, полиция. И те, кто заглядывал в газету. Но мало кто знал, что я вернулся.

Он умолк и в недоумении потряс головой.

– Вы забываете кое-что, мистер Нортон, – спокойно сказал Кравиц. – Мы не знали, кто она. В газетном сообщении фамилии нет. Что убитая – Донна Хендрикс, знал только тот, кто ее убил. И тот, кому убийца мог рассказать о преступлении. Но все равно это не объясняет звонка вам.

– Может, хотели ее опознания? – сказал Нортон.

– Может, – согласился Кравиц. – Но позвонить в управление полиции или в редакции газет и назвать ее фамилию было бы проще, чем втягивать вас.

Втягивать вас. Эти слова продолжали звучать в ушах у Нортона, когда он через несколько минут покинул дом на Вольта-плейс, согласившись в ближайшие дни дать Кравицу официальные показания.

Лишь под конец разговора Нортон стал понимать, что он для Кравица подозреваемый. И подумал, что сержант не поверил в историю с телефонным звонком, счел ее выдумкой, объясняющей непременное, как принято считать, возвращение преступника на место преступления. Это было нелепо, однако Нортон сознавал, что с точки зрения сержанта тут есть смысл: брошенный любовник встречает свою бывшую подружку, ссорится с ней и убивает. До него стало доходить, в каком сложном положении он оказался. Он был непричастен к смерти Донны, но причастен к тому, чего не мог рассказать о ней полицейским, и этого было достаточно, чтобы не на шутку осложнить его жизнь. Он был «втянут» в это дело, хотя не в том смысле, какой имел в виду Кравиц.

Он был «втянут», потому что с каждой секундой все больше и больше преисполнялся решимостью самому отыскать убийцу Донны. Проходя по Вольта-плейс, он не замечал соседей, глядящих на него, не обратил внимания даже на репортера, который спросил у него фамилию и шел за ним до угла. Кравиц мог сомневаться, что ему кто-то звонил. Кравиц мог считать, что Донну убил Нортон или грабитель. Нортон же знал, что не убивал ее и что грабители не звонят юристам, объявляя о своем преступлении. Вокруг этого дела творилось что-то странное. Нортон не мог взять в толк, что именно, но сознание, что Донна убита, жгло его, как огонь, и он дал себе слово раскрыть эту тайну. Он хотел знать правду, но не только; подобно королю Лиру, он еще хотел и мести, столь ужасной, что ей не нашлось бы названия. Пусть полиция ищет грабителей, отпечатки пальцев и волоски. Для Нортона существовали другие направления поиска, например выяснить, что Донна делала в Вашингтоне, почему ехала в лимузине с Эдом Мерфи и кому принадлежит этот дом на Вольта-плейс.

Нортон внезапно обнаружил, что он у себя дома, подошел к телефону и стал звонить. Сперва Гвен Бауэрс, потом в Белый дом.

5

Идя к дому Гвен по дорожке, пересекающей широкий газон, Нортон увидел, как в вечернем небе сверкнула падающая звезда; она напомнила ему о Донне.

Гвен ждала его в дверях и плакала. Нортон обнял ее, удивившись, какая она хрупкая, и подумал, что раньше ни разу не видел ее в слезах. Даже в тот вечер, когда был убит Роберт Кеннеди. Тогда они вшестером или восьмером сидели на полу квартиры на Капитолийском холме, где в то время она жила вместе с Донной. Гвен напилась, отпускала мрачные шутки, но не пролила ни слезинки.

– Извини, – сказала она минуту спустя. – Я хотела выплакаться до твоего прихода. Входи. Промочим горло.

– Я хочу поговорить, Гвен. Мне надо кое-что узнать.

– Поговорим, – пообещала она и повела его по длинному коридору. На ней были брюки и свитер, светлые волосы спадали на плечи.

– Потрясающий дом, – сказал Нортон.

– Возмездие за грех, мой друг. Мне предлагали за него четверть миллиона на той неделе.

Не так уж давно Гвен с Донной были начинающими журналистками и лезли из кожи вон, чтобы расплачиваться за квартиру, но Гвен не любила лезть из кожи; ее сжигал азарт, гораздо более свойственный молодым вашингтонцам, чем вашингтонкам, и она быстро добилась успеха примечательным, быть может, единственным в своем роде способом. Сперва она удивила всех, выйдя замуж за очень богатого старика конгрессмена. Ее подруги не воспринимали этот брак всерьез и предсказывали, что он продлится примерно год. Но продлился он всего четыре месяца, по истечении которых конгрессмен очень кстати скончался от сердечного приступа. («Это было умышленное убийство, – сообщила Гвен Нортону сценическим шепотом на вечеринке через три недели после похорон. – Я загоняла его до смерти».)

За смертью конгрессмена последовали юридические осложнения с его взрослыми детьми, но Гвен вышла из них, заполучив особняк в Спринг Вэлли и, что, возможно, еще более важно, впервые вкусила известность. Вкус ее пришелся Гвен по душе, в погоне за дальнейшей известностью она написала для «Космо» несколько злоречивых статеек о сексе в Вашингтоне, и это открыло ей двери в таинственный круг людей, которые выступают по телевидению, потому что они знамениты, а знамениты потому, что выступают по телевидению. При всем при том Гвен находила время для «романтической», как деликатно выражаются светские хроникеры, связи со знаменитым (и женатым) молодым сенатором, с одним из наиболее известных космонавтов и тремя или четырьмя бейсболистами команды «Вашингтонские краснокожие». Гвен была знаменитостью и упивалась этим. Отношение Нортона к ней было двойственным. Он считал ее правдивой, но не доверял ей. Он знал, что они с Донной подруги, и часто думал, что она дурно влияет на Донну. Но главное, по осведомленности в Вашингтоне мало кто мог сравниться с Гвен, падкой на сплетни, как некоторые женщины на драгоценности, и Нортон надеялся, что она расскажет ему о Донне то, что вряд ли мог знать кто-то другой.

Гвен привела его в громадную, с темными стенами библиотеку, там горел камин. Нортон был здесь однажды, тогда над каминной доской висел портрет матери конгрессмена. Теперь его сменила картина Ларри Риверса с изображением мусорной кучи.

– Налей нам выпить, – сказала Гвен, указав на бар в углу. – Хочешь посмотреть новости?

– Нет, – ответил он, налил в два стакана шотландского виски и подсел к ней на длинный зеленый диван.

Взяв стакан, Гвен чокнулась с Нортоном.

– Больше плакать не буду, – пообещала она. – Никаких орхидей для мисс Блендиш. Никаких слез по мисс Хендрикс. Она была крепкой, Бен, крепче, чем ты думал. Крепкой и славной. Быть крепкой и стервой легко. Но крепкой и славной – почти невозможно. Ладно, она мертва, но знаешь что? Донна прожила за последние пять лет больше, чем многие женщины за всю жизнь. Большинство женщин рождается мертвыми. Они вырастают куколками снаружи и бездушными внутри. Донна разгадала их мелкую грязную игру и отвергла ее. Встала на свои маленькие ножки и заявила: «Мир, ну тебя к черту. Я – это я, и мы будем играть по моим правилам». Так и вышло. Покойся с миром, дорогая, покойся с миром, и пошли все к черту.

Гвен снова заплакала, глядя на Нортона в упор, словно запрещая ему усомниться в том, что она любила Донну не меньше, чем он. Из-за Донны между ними всегда было скрытое соперничество. Такой уж была Донна; люди относились к ней по-собственнически, и, конечно же, она неизменно восставала против этого.

– Помню вечер, когда мы только прилетели в этот проклятый город, – продолжала Гвен. – Ни я, ни она не бывали здесь раньше. Я, едва став совершеннолетней, выскочила из кливлендского отделения ЮПИ, отправилась завоевывать Вашингтон и сманила ее с собой – она не рассказывала тебе об этом? – так как знала, что иначе она выйдет замуж за какого-нибудь идиота и всю жизнь провозится с пеленками. Едва самолет взлетел, мы немного выпили и тут же уснули, но над Вашингтоном проснулись. Никогда не забуду, как я глянула вниз и увидела ночной город, машины на Мемориальном мосту, эти проклятые прекрасные памятники, купол Капитолия вдали. И заплакала. Мне так хотелось туда, так хотелось, чтобы весь этот проклятый город был у моих ног. Один актер как-то сказал мне, что ощутил то же самое, когда впервые въехал на голливудские холмы и увидел огни Лос-Анджелеса. Наверно, такое испытывают все, когда молоды и уверены, что могут добиться всего. Самолет снижался, я плакала, а Донна не поняла почему. Она решила, что от страха, взяла меня за руку и сказала, чтобы я не пугалась, что как-нибудь не пропадем. Господи, какой доброй она была. Или я уже говорила это?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: