Фон Беков частенько – и, надо признать, заслуженно – обвиняли в кровопролитии, и потому мы старательно забывали о мече и о легендах, с ним связанных. И почти добились своего – в просторном замке в мое время оставалось лишь несколько человек, помнивших древние предания. Не считая меня, это все были слуги, слишком старые, чтобы покинуть замок и переселиться в город.

Когда мне пришла пора взяться за этот меч, фон Аш стал учить меня его песням. А песни у меча были особенные.

Как его ни поворачивай, как ни крути, сталь отзывалась на любое движение легкой дрожью, точно живая плоть – или музыкальный инструмент. Меч словно направлял мою руку. Фон Аш показал, как обращаться с клинком, как правильно располагать пальцы на рукояти, как извлекать из клинка песни ненависти и презрения, кровожадные боевые песни и печальные воспоминания о прежних битвах, и многие, многие другие. Вот только любовных песен у меча не было. «У клинков, – сказал фон Аш, – редко встречается сердце. И полагаться на их верность – верх неразумия».

Меч, который мы называли Равенбрандом, был выкован из черного металла и имел тонкое, необычной формы лезвие. Семейное предание утверждало, что его выковал фра Корво, венецианский оружейник, сочинивший знаменитую книгу о мечах. Впрочем, другое предание гласило, что Корво – Кузнец-Ворон, как назвал его Браунинг – всего лишь нашел клинок или даже лезвие, а сам выковал только рукоять.

Говорили, что это клинок сатаны. Или сам сатана. В стихотворении Браунинга рассказывается, что Корво отдал собственную душу, чтобы вдохнуть жизнь в меч. Я собирался как-нибудь отправиться в Венецию, прихватив с собой Равенбранд, и выяснить наконец, где правда, а где выдумки.

Между тем фон Аш покинул меня, уехал и не вернулся. Единственное, что было мне известно, – он намеревался добраться до острова Морн, где рассчитывал отыскать некий чудесный металл.

А потом настал август 1914 года, и в первые месяцы войны мне хотелось стать старше, чтобы тоже уйти на фронт. Когда же возвращавшиеся ветераны – юнцы немногим старше моего – поведали об изнанке войны, я тут же передумал вступать в армию. А война продолжалась, и конца ей не было видно.

Мои братья умерли от болезни или были разорваны в клочья снарядами в окопах. И скоро у меня не осталось родственников, кроме престарелого деда, который жил в роскоши и уюте на окраине Миренбурга, в Вальденштайне. Он глядел на меня своими огромными бледными глазами, и во взгляде его читалось разочарование в жизни и предвестие гибели всего, ради чего он жил. Я навестил его, и минут через пять он взмахом руки отослал меня прочь. А в следующий раз и вовсе отказался принять.

Меня забрали в армию в 1918-м. Я вступил в отцовский пехотный полк и, в чине лейтенанта, был незамедлительно отправлен на Восточный фронт. Война продолжалась еще достаточно долго, чтобы я успел убедиться, насколько она жестока и бессмысленна.

Вдаваться в подробности я не собираюсь – нам редко хочется говорить о том, чему мы сами были свидетелями. Скажу только, что порой над окопами раздавались голоса. Они доносились с ничейной земли и молили о пощаде. «Помогите, помогите, помогите…» На английском, на французском, немецком, русском и на дюжине других языков. Раненые, искалеченные, обезображенные кричали при виде собственных вывалившихся кишок и оторванных конечностей, молили господа утишить боль и послать благословенную смерть. Мы знали, что скоро и наши голоса вольются в мучительный хор.

Эти голоса слышались мне даже во сне. Тысячи, миллионы голосов, душераздирающие вопли, умолявшие избавить от страданий, перетекавшие из ночи в ночь, из сна в сон. Я просыпался от ужаса – и засыпал вновь, чтобы окунуться в следующий кошмар. И мои сны, населенные голосами, почти не отличались друг от друга.

Хуже того, мои сны почему-то распространялись во времени, охватывая все битвы человеческой истории, с древнейших времен и до наших дней.

Очень живо, словно воочию – наверняка благодаря своей начитанности – я наблюдал грандиозные сражения. Некоторые были мне знакомы – по описаниям, естественно. В большинстве своем они воспроизводили, со сменой декораций и костюмов, то же надругательство над человеческой природой, которое я сутками напролет лицезрел из окопов.

Среди этих снов был один, повторявшийся особенно часто. Белый заяц бежал по полю брани между сражающимися, которые его как будто не замечали. Порой он оборачивался и смотрел на меня, и у него были мои собственные алые глаза. Я понимал, что должен следовать за ним, но что-то мешало мне сдвинуться с места.

Постепенно сны стали менее жуткими. Во всяком случае, с кошмарной явью им уже было не сравниться.

Мы, немцы, зачинщики войны – с точки зрения победителей, разумеется, – испытали жуткое унижение: Версальский договор не оставил нам ничего, даже средств к восстановлению страны, а алчные европейцы, на которых с отвращением взирал американский президент Вудро Вильсон, требовали большего. В результате, как обычно, простые люди были вынуждены платить за преступную тупость власть имущих. Между прочим, вообще мы – люди – живем, умираем, болеем, выздоравливаем, радуемся и страдаем по воле кучки эгоистов.

Будем честны: некоторые аристократы, и я в том числе, не покинули страну. Мы остались, чтобы своими руками восстановить Германскую Федерацию, пускай даже в нее снова должны были войти эти чванливые прусские фанфароны, до сих пор мнившие себя непобедимыми. Именно они заодно со своими приспешниками произносили в 20-х годах те самые речи, из которых суждено было возникнуть нацистской и большевистской пропаганде, столь разной – и столь одинаковой. Побежденная Германия погрязла в разрухе и нищете.

Наш мир, каким мы его знали и любили, был уничтожен, разрушен до неузнаваемости. Все то, чем оделил немцев Бисмарк, – национальное чувство единства и общего предназначения, обратилось в угодливое служение горстке фабрикантов оружия и крупных промышленников, прикрывавшихся, словно зонтиками, членами королевской семьи. Былая слава сгинула, осталась лишь горькая ирония, из которой впоследствии вырос реализм Брехта и Вейля. Музыка «Трехгрошовой оперы» была наиболее подходящим аккомпанементом к крушению империи.

Германия балансировала на грани гражданской войны между левыми и правыми, между коммунистами и националистами. Гражданской войны мы опасались более всего, ибо у нас перед глазами был пример России.

Нет способа быстрее обрушить страну в хаос, нежели принимать панические решения по предотвращению этого падения. Ведь Германия оживала. Многие здравомыслящие люди полагали, что, поддержи в тот момент Германию другие великие державы, не было бы никакого Адольфа Гитлера. Личности вроде него появляются, когда во власти возникает пустота. Они возникают из ничего, сотворенные нашим собственным негативизмом, нашими фаустовскими претензиями и темной алчностью.

Моя семья сильно пострадала от войны, которая подорвала, вдобавок, и финансовое благополучие фон Беков. Мой друг священник отправился миссионером в бывшую немецкую колонию Руанда, а я превратился в понурого отшельника. Мне часто советовали продать Бек, торговцы с черного рынка и поднимавшие голову нацисты обхаживали меня, предлагая изрядные суммы за наше родовое гнездо. Они думали, что могут вместе со стенами купить аристократический дух, словно это был очередной особняк или шикарный автомобиль.

Я отказывался. Мне приходилось прилагать все больше усилий, чтобы сохранить наши владения, и благодаря этому я узнал кое-что о страхах и заботах обыкновенного немца, который видел свою страну на пороге гражданской войны.

Проще всего было обвинить победителей. Конечно, нас обложили чудовищными податями, и это было бесчеловечно и просто глупо: у нацистов, набиравших силу в Мюнхене и других городах Баварии, имелся отличный повод для выступлений.

Со временем партия национал-социалистов прибрала к рукам почти всю власть в Германии – ту самую власть, которая, как они заявляли, прежде принадлежала евреям. В отличие от евреев, наци на деле подчинили себе прессу: через газеты и журналы, через радио и кино они стали внушать людям, кого те должны любить, а кого ненавидеть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: