Глава VI. Правда женского рода, а потому нуждается в поправках
Если бы Диого Релвасу удалось заглянуть через плечо дочери и увидеть, что она пишет, он бы прервал ее занятие следующими словами: «Стараешься пригнать правду к своей мерке?» – и, без сомнения, добавил бы свое «или н-нет?» с особым нажимом на «эн», густым низким голосом, который так пришелся по душе министру. (Да, к министру не обращаются каждый день, каков бы он ни был. И хорошо, что так. Ведь министр перестает быть человеком, чтобы стать учреждением, в котором бдительно несут службу секретная полиция, усатые генералы, их солдаты и бумаги, которые всему голова. Закон – это очерченный мелом круг около индюка, который должен быть обезглавлен и который не способен выбраться за белую черту только потому, что боится увидеть за ней пропасть, хотя черту эту могут уничтожить капли дождя.) Об этом, должно быть, Диого Релвас думал, когда разговаривал с дочерью: ведь именно с этими мыслями он вернулся из Лиссабона. Впрочем, это же Диого Релвас готов был сказать своему бухгалтеру, так велика была потребность излить душу и так мала вера в членов Земледельческой комиссии, «принятой его превосходительством министром с должным уважением к входящим в ее состав членам и вниманием к значительности вопросов, которые должны быть обсуждены с видным государственным деятелем», как на следующий день писалось в газете.
«Нет, Милан, здесь кое-что нужно поправить, – добавил бы он потом. – Мелочи, но мелочи всегда имеют большое значение. Ты ведь (разреши мне, хотя бы в мыслях, обращаться к тебе на „ты“) согласилась с кое-какими моими поправками. Помнишь?… Н-нет?! Я тебе напомню. Люблю точность во всем. Ты пока помолчи.
Вот когда ты второй раз сказала, что я не любил твоего мужа, – было такое? – я тебе ответил вопросом, который ты, конечно, считаешь бестактным, поскольку вопросом на вопрос не отвечают. Но я спросил тебя тогда: «А ты?!» Ты почувствовала себя неловко, тряхнула головой так, как только тебе одной свойственно, и хотела что-то сказать, но я предупредил твою ложь, напомнив тебе твое же признание. «Да, так, ну и что же?» Это все, что ты мне ответила. Ты не любила его, что т-точно. (Диого Релвас произносил с нажимом и слово «точно», потому что считал, что без нажима оно не так твердо звучит.)
И это еще не все, имей терпение, дай мне сказать до конца. Ты тогда совершила еще одну из твоих выходок, выходок девчонки, которую я всегда баловал. Ты, Милан, злоупотребляешь моим терпением! Будь осторожна! Ты отвернулась, опустила глаза, но я увидел, не говори, что это не так, я ясно увидел ямочки на твоих щеках, которые появляются, когда ты улыбаешься, они-то и выдали тебя. Да, я увидел твою презрительную улыбку. Ты знаешь, что я думаю о тех, или, вернее, делаю с теми, кто меня презирает. Ведь презрение – это, пожалуй, единственное чувство, которое я не прощаю. Ненависть? Ненависть лучше. Так что уж лучше она, чем презрительная улыбка.
Так я спрашиваю: может, ты считала его слабым, поскольку не верила, что он способен сменить тебя – такую красавицу – на другую женщину. Я не знаю, во всем ли ты права, но в этом-то ты, должно быть, права. Ты всегда была красивой девушкой, а сейчас ты еще краше. Как ужасно было бы для мужа, не всякого конечно, увидеть свою жену в трауре по случаю его смерти. Но как идет тебе траур!
А потом ты мне рассказывала сама – я не просил – и без драматизма, с которым в тот вечер обвиняла меня, будто я способствовал смерти твоего мужа… Ты сама-то подумай, Милан, что ты говоришь! Так вот, ты мне рассказала, каким трусом он выглядел, когда вернулся домой и чуть ли не плача, говорил тебе о том, что произошло, вернее, что должно произойти, а уж несчастья-то пессимисты всегда шестым чувством угадывают, да еще накликают беды на свою голову и головы близких.
Так вот я спрашиваю: могла ли ты любить такого человека? Так понимаешь ли ты теперь, что я, хоть никогда не был и не буду пессимистом, тоже предугадывал, предчувствовал, что Руй не для моей дочери, не для тебя, Эмилия Аделаиде. Я был не против него – я был за тебя!..
Твой дед, как тебе известно, познакомился с его дедом, когда создавалась компания заливных земель, потом не раз входил с ним в разные сделки, как и я сам. Да, я сам, зная жадность этих людей, кровь которых горяча только тогда, когда речь идет о женщинах, всегда имел с ними дело и никогда не раскаивался. Только один раз я сказал тебе, но подчеркнул – посмотрим, помнишь ли ты, – подчеркнул слово «возможно», которое было самым значительным в сказанной фразе; так вот, только один раз я сказал: «Возможно, любовь придет потом». Редко, дочь, любовь приходит потом. Почему?! Тебе уже двадцать, ты вдова и останешься вдовой, как оставались вдовами на всю жизнь женщины в нашем роду, многие из которых тоже, да, тоже не любили своих мужей. Ты не сможешь дать детям отчима, потому что я жив… В деньгах, как и во всем прочем, чтобы вырастить, воспитать и выдать замуж или женить своих детей, ты нуждаться не будешь. Так что принимай вдовство как кару за любой совершенный тобой грех. Бог, видно, того желал.
Да– а! Ты, конечно же, спросишь меня – почему?! Да вот по тому самому, что я тебе только что сказал, я ведь могу о некоторых вещах говорить… Возможно, когда-нибудь эти же слова ты повторишь своим детям. Любовь никогда не приходит потом, Милан. Она может захватить тебя, расти, сделаться мощной, как некоторые деревья нашего леса, но если было семя, брошенное в землю. Только семя любви дает побеги. Привить любовь невозможно. Дети?! Дети совсем другое дело. Птицы разносят семена, но только земля способна принять, взрастить и заставить цвести то, что несет в своем клюве перелетная птица. Земля обладает такой удивительной силой, которая человеку и не снилась. Ему с землей не тягаться. В любви по крайней мере. Тебя пленило ухаживание Руя, и ничего больше. Тебе было пятнадцать, а ему двадцать восемь; он-то уж знал жизнь! А ты, ты просто не желала знать, не желала знать, что она тебе готовила, чтобы тебя наказать!
И еще, Милан: чаще всего, чтобы не сказать – почти всегда, даже когда женятся по любви, но любви маленькой, она исчезает, подобно тому как исчезает вода в некоторых рождающихся в наших землях ручьях. Почему?! Это уже разговор куда более тонкий! Но ты права: я уклонился от темы нашего разговора. Так вот, есть женщины… да и мужчины тоже, которые похожи на пустые раковины, хранящиеся в некоторых домах. Красивые, верно, приложишь ухо – без труда вообразишь, если способен конечно, шум моря, какой-то голос. А со временем понимаешь, что ничего в них нет, и голоса тоже. Вот некоторые люди в любви похожи на эти раковины. Хороши, чудо как хороши, мы их боготворим, но потом, а иногда и сразу, понимаем, что ничего в них нет. Они рождаются с лягушачьей кровью. И даже трудно понять, как можно внешне быть такими красивыми, все равно, будь то женщины или мужчины, а в любви такими холодными, бесцветными – ведь любовь украшает человека, наделяет его удивительной, особой интуицией на всю жизнь!
Но я увлекся. Так вот, и ты можешь быть пустой раковиной, хотя… Ты должна понять меня: не мне, твоему отцу, судить теперь, что же выпало на долю Руя».
Приблизительно это мог бы сказать Диого Релвас в подобной ситуации. И начал бы он разговор жестко, а закончил мягко. Хотя иногда бывало и наоборот; Диого Релвас не хотел быть однообразным. А может, причина была совсем иной: не дать возможность предположить заранее, как он его закончит. Скорее всего это, именно это.
Но поскольку мы вносим кое-какие поправки в правду Эмилии Аделаиде, следует внести поправку и в правду Диого Релваса, то есть в то, что он сказал дочери относительно бесчисленных дел, каковыми был занят в Лиссабоне. Ведь в разговоре с Эмилией Аделаиде и с бухгалтером он и словом не обмолвился о вечере, проведенном в доме любовницы, той самой, с которой был в связи еще при жизни доны Марии Жоаны Ролин Вильяверде.
Лиссабон, говорил он всякий раз, когда возникала необходимость ехать туда по срочному делу, касающемуся вопросов земледелия, – это болото. Там вязнут ноги. Но возможно, именно на болотах растут некоторые влекущие к себе цветы, и нет такого другого города, как Лиссабон, где бы мужчина мог жить тайно; некоторые совсем простые вещи только там и обретают простоту, утрачивая таинственность.