– Я могу сесть на него сегодня же? – вдруг загоревшись, спросила Мария до Пилар.
– Если хотите… Но только здесь, на манеже, под моим присмотром.
– А если мне захочется выехать с манежа?
– Но конь еще не готов, барышня. Имейте терпение! Он учил животное поворотам, и учил не торопясь.
– Но ты же знаешь, что отец отдал его мне.
– Но только после того, как я скажу, что конь… Здесь, на манеже, все лошади мои.
– Только лошади…
– Да, только лошади.
Мария до Пилар поднялась со скамьи и пошла, сопровождаемая гувернанткой, вниз по лестнице, ведущей на арену. Сама не зная почему, она вдруг почувствовала необходимость поставить на место слугу. У выхода на песок она принялась надевать шпоры на каблук левого сапога.
Объездчик остановил Эмира и повел его шагом.
– Очень ты любишь приказывать, Зе Педро, – резко сказала Мария до Пилар. – Считаешь, что ты родился для того, чтобы приказывать…
– Все, барышня, любят…
– И ты считаешь, что здесь ты один командуешь?
– Так распорядился ваш отец – Диого Релвас, сеньорита.
– Тогда готовь коня, чтобы я могла на нем ехать. И быстро!
– Отвечать будете вы?
– Я не совсем понимаю, почему ты мне задаешь вопросы…
– Чтобы их не было у меня…
– Ты боишься, что…
– Я никогда не видел, какого цвета страх.
– Тогда тем более. И кончай разговоры. Ты останешься здесь и будешь обучать верховой езде мисс Карри. Дай ей самую кроткую лошадь.
С помощью конюха Зе Педро оседлал Эмира. У него был обычный заносчивый вид, но сейчас на его смуглом лице не играла загадочная улыбка, которую он перенял у мадридских матадоров.
– К вашим услугам, – сказал он, когда конь был готов. – Избегайте давать Эмиру шпоры, сделайте милость.
Сидя на лошади, Мария до Пилар взяла вожжи и кнут, который подал ей конюх, и хлестнула им по плечу Зе Педро. Она смотрела на него с презрением, явно показывая гувернантке, как здесь, в их доме, относятся к слугам. Зе Педро опустил глаза, но она тут же, тронув кончиком кнута его подбородок, заставила взглянуть на себя.
– Я оставляю тебе мисс Карри, хоть ты и сказал, что лошади не любят женщин на манеже. Не знаю, слыхал ли ты когда-нибудь от моего отца, что в каждом мужчине сидит необъезженный жеребец. Отвечай.
– Нет, сеньорита, не слышал.
– Так вот, жеребец, который сидит в тебе, похоже, тоже не любит женщин на манеже.
– Я исполняю приказ… И приказ вашего отца. – Сейчас он смотрел на нее твердо. – И потому…
– Что?!
В этом «что» Зе Педро почувствовал просьбу Марии до Пилар не договаривать все до конца. Он вспомнил их дружеские отношения последних лет, вспомнил их прогулки по деревне и взгляд, которым она его одарила в тот день на бое с молодым бычком под открытым небом. И сейчас, после такого враждебного разговора, опять она смотрит на него тем же взглядом.
– Не гоните очень Эмира, он на манеже всего только третий месяц.
– Хорошо. Скажи, пожалуйста, Атоугии-младшему, чтобы составил мне компанию. Тебе он не нужен? Я хотела бы, чтобы ты остался с мисс Карри, один.
Обрадовавшись представившейся возможности, молодой Атоугиа, как только Зе Педро приказал ему вывести еще кобылу, бросился исполнять приказание. Мария до Пилар направила Эмира к выходу. Но без особого удовольствия. Теперь она почувствовала смену настроения, так свойственную ее экзальтированному характеру. Она бы даже поплакала, если бы это было можно. Ей очень хотелось крикнуть мисс Карри что-нибудь шутливое, но это у нее не получилось.
Сидя в седле, она была во власти Эмира, который повез ее по садовой аллее. Отъехав на приличное расстояние, она обернулась.
Зе Педро стоял, прислонившись к двери манежа, и махал ей шляпой. «Должно быть, боится, что конь меня сбросит», – решила Мария до Пилар. Спустя какое-то время Атоугиа-младший, пустив кобылу рысью, догнал ее у опушки леса.
– Поезжай! Поезжай вперед, – приказала она ему.
«И что там, на манеже, делает мисс Карри?»
Н-да, вот это вопрос!..
Есть вопросы, которые никто и никогда не должен задавать сам себе, если ему известна решительность женщины среднего возраста. И известно ее буйное воображение, даже когда она не влюблена.
Мисс Карри боялась сесть на лошадь, которую для нее выбрал Зе Педро, и тут же решила, что должна показаться ему совсем робкой, чего на самом деле не было. Она попросила его держать поводья и, как только оказалась в седле, схватилась за его руки, выказывая страх, и стала умолять снять ее с лошади, вынудив парня взять ее на руки, после чего соскользнула на землю, коснувшись грудью объездчика. Увидев его взволнованным, мисс Карри взяла его за руку и сказала, что хочет пойти в конюшню, чтобы самой выбрать себе коня. В конюшне она пробыла довольно долго.
Так долго, что даже спустя полчаса, когда раздался топот возвращавшихся с прогулки лошадей Марии до Пилар и Атоугии-младшего, их на манеже все еще не было. Первой все же навстречу Марии до Пилар вышла мисс Карри, говоря, что уже половина одиннадцатого и что доктор Силва, должно быть, сердится, ожидая ее. Доктору Силве не нравились их посещения манежа.
Глава XVIII. Труд человека кормит, а лень портит
Да, он беспокоился, очень беспокоился за сына, за своего Антонио Лусио, который угасал с каждым днем. Теперь Диого Релвас отдавал себе отчет, что болезнь совсем не пустяковая, хотя врачами молодой человек приговорен не был – покой, покой и только покой, однако это проклятое отсутствие аппетита… Должно быть, это врачебная этика, чтобы обмануть его или оттянуть необходимость сказать правду Так чем же все это завершится? Ведь правду не утаишь.
И хуже всего то, что он никому не мог доверить своей тревоги. Действительно никому. Ведь что может быть ужаснее минуты уныния у сильного человека. Тем более что он, Релвас, всегда клеймил слабость в других – ведь слабость, по его мнению, была не более чем гнилой кровью: малодушие – это проклятая злокачественная штука, которая поселяется в человеке и опустошает его. Пустая раковина… Он столько раз говорил о ней.
«Друзей у него хватает», – говорили, как правило, о Диого Релвасе. Да, действительно, но им он рассказывал об отваге сына, который один переправился через реку и поехал в Лезирию, зная – это ему говорил сам Антонио Лусио, – что близится сильное наводнение; но нужно было предупредить людей, и он, его сын, пошел туда, рискуя своей собственной жизнью, чтобы спасти их. Да-а! Для этих рассказов у него хватало друзей и в конном клубе, и в клубе любителей корриды, и в Португальском банке, и прочих местах, где он садился в хозяйское кресло: в Ассоциации сельского хозяйства и в разных компаниях. Но говорить с ними о предчувствиях, которые не давали ему покоя, о панике, которая его охватывала, как только он слышал шум едущего по улице экипажа или цокот копыт, – нет, он не мог, да и не было у него никого, кому бы можно было излить душу. Розалия тоже не годилась для этого, да и жила она далеко, в Лиссабоне, и была целиком поглощена делами магазина на Шиадо, совладелицей которого он ее сделал. Он как будто дал ей крылья, позволил улетать из дома… Да не все ли равно ему сейчас, дома Розалия или нет?! Ведь в конце концов и ей он не стал бы поверять не оставлявшие его ночные страхи; о детях он никогда не говорил с ней, а уж сейчас, когда один из них тяжело болен, этого совсем делать не следовало. Он просто видел ее перед собой, ее и ее улыбающиеся бархатные глаза, догадываясь, что она будет чувствовать себя отмщенной за их общего сына, которого она так хотела иметь и в котором он категорически ей отказал.
И ему ничего не оставалось другого, как подняться в Башню четырех ветров и, воззвав к отцу и деду, искать у них поддержки и помощи, чтобы выстоять в этот трудный час, вынести тяжесть обрушившейся на него неизбежности, в объятьях которой он оказался. Но бедно обставленная комната Башни не позволяла расчувствоваться и, пожалуй, впервые была молчаливой свидетельницей его печали, была самой печалью. Но почему теперь? Почему именно теперь?! Никогда раньше смерть не казалась ему такой ужасной. Все его родственники, которые умерли, отжили отпущенный им срок, и сам он считал его предельным. Что же касается Антонио Лусио, то тут он был не согласен, видя явную несправедливость, оспорить которую у него не было возможности, ведь, по существу, сын-то для него родился только в тот день, когда в Лезирии над ним нависла угроза смерти. Лошадь вырвала его зубами из рук костлявой, но та, неотступная, пришла к нему в дом. И здесь, в доме, кружила у его постели, подтачивала его изнутри и уничтожала медленно, по кусочкам, которые с мокротой вылетали у него изо рта… Этот образ смерти, который Диого Релвас видел собственными глазами, довел его до рыданий. В отчаянии он хотел заглушить их, уткнувшись лицом в подушку, чтобы предки не упрекнули его в слабости духа. Но тут же, взбунтовавшись, высоко вскинул голову, стараясь показать им текущие по щекам слезы. Да, он плакал, и что из этого?! Нет, на этот раз бог несправедлив. Если сказанное ересь, то пусть или простит, или накажет; может, он заслуживает и большего наказания, но то, что имеет, то, что имеет, – несправедливо. Он с себя вины не сбрасывал, он виноват, он никогда не давал сыну возможности проявить себя. Он всегда смотрел на него как на одного из этих Вильяверде – самонадеянных и слабохарактерных, а ведь виноват-то он, позор-то был его, разве не он влюбился в красивую женщину, не думая о том, что же в человеке главное, что делает его действительно красивым в жизни, а главное – решимость, смелость в действии, достоинство… Из его четверых детей, похоже, только девочки отвечали этим требованиям. И больше всех Эмилия Аделаиде… Потом, со временем и без его участия, настоящим Релвасом проявил себя Антонио Лусио, который сделал то, на что сам Релвас вряд ли был способен.