– Разумеется, сохраню. – Он пронзил взглядом своего собеседника. – Я человек чести и слова. И признаю лишь те машины, которые нужны в земледелии. Да и то не все. Некоторые можно сразу на свалку выбросить.

– А те, которые обрабатывают табак? – тут же подколол его Ботто. Вот тебе за твое тщеславие!

– Да, эти я тоже признаю. Мне приятно потакать порокам своих слуг и своих друзей. Когда пожелаешь, уступлю тебе несколько акций этой компании. Я, к твоему сведению, пайщиком-то стал только для того, чтобы иностранцы не все к рукам прибрали.

– Спасибо, Релвас, за объяснения. Я удовлетворен. Люблю твою откровенность и не забуду сделанного тобой предложения. Это я об акциях…

Все уже поднялись и продолжали разговаривать друг с другом стоя. Диого Релвас подошел к окну, чтобы закрыть его, но не переставал думать о последних словах Ботто, о его оскорбительном тоне и маленьких мышиных глазках, сверлящих, жуликоватых, циничных и лживых. Диого Релвасу Зе Ботто не нравился. Да и кому понравился бы этот тип, всеми силами противившийся тому, чтобы компания заливных земель продала ему, Релвасу, один из участков на высоком берегу Тежо? Ведь он срывал эту сделку, несмотря на закон, который разрешил ее через Национальную казну королевского двора. Диого Релвас знал, что Ботто связан с людьми из железнодорожной компании, именно они были больше всего заинтересованы в размещении промышленных предприятий около его владений, рассчитывая на транспортировку большого количества товаров.

Он вернулся к разговаривавшим и спросил:

– Ну, так завтра в Лиссабон? Десятичасовым? Все были согласны.

Тут Перейра Салданья отвел Релваса в сторону на два слова. Он просил оказать ему небольшую услугу, если, конечно, Релвас может получить несколько сотен фунтов в том банке.

– В каком? – спросил его Релвас. – Уж не в банке ли зятя?

– Именно, именно в банке твоего зятя. Все знают, что в Португальском банке у тебя рука.

– У меня?! Вот это новость!

Он приказал развезти их по домам в своем экипаже и, провожая Салданью до ворот, не переставал размышлять: как это мигелист Салданья сумел узнать о его влиянии в Португальском банке? И когда гости отъехали, Релвас какое-то время продолжал стоять, обдумывая услышанное и сказанное, а служивший у него кучером карлик Жоакин Таранта наблюдал за ним, совершенно уверенный, что хозяин плачет в одиночестве от боли, плачет вдали от дочери и внуков. Потом карлик увидел, как Релвас подошел и встал около скамьи, на которой Таранта обычно сидел вечерами после трудового дня и, глядя на звезды, раздумывал, действительно ли души умерших отправляются на небо и потом оттуда смотрят на нас, как и бог, глазами звезд. Крестьяне посмеивались и над его фантазиями, и над его физическим дефектом, но всегда просили его сочинять частушки.

Карлик был поэтом. Диого Релвас знал это и как-то после клеймения быков попросил его воспеть в стихах труд земледельца и скотовода. «По заказу не могу, ваша милость, я пишу стихи по велению сердца», – ответил кучер.

И вот сейчас, видя идущего ему навстречу хозяина, Жоакин Таранта задавался вопросом: должен ли он выразить Диого Релвасу свое соболезнование и не будет ли это дерзостью.

Хозяин хотел посмотреть на кобылу, которую он выбрал для внука. В день похорон зятя Диого Релвасу было приятно так вот, вдруг, подойти к животному и приласкать его, а почему – он не понимал. Возможно, чтобы дать себе время еще немного – обдумать то, что он считал необходимым сказать дочери, или то, что услышал от недавно уехавших землевладельцев.

По сути дела, он должен быть с ними заодно. Ведь каждый из них в отдельности был похож на идущую ко дну лодку. Да, именно так, идущую ко дну и предоставленную воле волн, которые все тащат в море.

Мысль о неизбежном поражении была связана в его сознании с воспоминанием о лодке, черной и разбитой, брошенной на берегу Тежо на волю волн, которую он увидел, будучи мальчишкой. Да, теперь ему стало понятно его желание увидеть лошадь, предназначенную внуку Рую Диого. Животное – решительное и послушное – вселяло в него уверенность; ничего кроме уверенности он сейчас не желал.

Глава III. Башня Четырех ветров

С овдовевшей дочерью Диого Релвас перебросился всего лишь несколькими словами. Он нашел ее, бледную и отрешенную, около колыбели Марии Терезы, которую она, не видя, что та уже уснула, все еще укачивала, точно усталым движением желала утишить боль в груди. Заслышав скрип двери, она резко обернулась, зло глядя на того, кто осмелился нарушить ее приказ, но тут же сникла, увидев вошедшего к ней отца. Она уже не плакала, показывать слезы кому-либо было не в ее характере. И в этом она походила на него. Ничего общего с матерью, с Вильявердесами, которые так любили выставлять напоказ свои страдания. Он-то это хорошо знал.

Диого Релвас шел к ней, ощущая возникшую между ними стену враждебности, которую он преодолел почти физически. Прошел сквозь нее благодаря мощной грудной клетке и плечам – не могу же я позволить ей отдаться боли, – но был сражен молчанием Эмилии, вроде бы желающей тем самым выказать ему свое презрение.

«Эта Эмилия Аделаиде невыносима», – сказал ему его старший сын, Антонио Лусио, услышав шаги отца на мраморной лестнице. «Она хотела, чтобы после похорон вы были подле нее. И она считает, что все мы не любезны с родными ее бывшего мужа. Я пытался возразить…»

Диого Релвас понимал, что должен найти для нее какие-то слова – но какие, да, какие? – которые она могла бы понять в такой горький для нее час, и решился погладить ее черные, против обыкновения небрежно причесанные волосы, но она, почувствовав движение его руки, судорожно сжалась, точно стараясь уклониться от ласк. Обиженный этим движением, Диого Релвас счел свой приход напрасным и уже было двинулся к двери, решив оставить дочь в одиночестве – все мы когда-нибудь останемся в одиночестве, но не сейчас, сейчас это невозможно, сейчас мы должны поддерживать друг друга и вместе искать выхода, – но передумал, склонился над колыбелью внучки, расправил складку на кружевной простынке и, глядя на улыбку ребенка, видящего добрый сон, притянул к себе почти силой голову дочери, желая тем самым покончить с возникшими между ними обидами. Дочь осталась безразличной, если не сказать огорченной его прикосновением. Ее поведение, думал Релвас, вполне естественно, но он старался заставить ее понять, что необходимо сопротивляться обрушившемуся на них несчастью, перед которым они бессильны. Он не мог допустить, чтобы волна неверия в свои силы захлестнула их: ведь тогда бы пришел конец, но нет, это не конец. И нужно даже использовать обстоятельства, если он будет сохранять спокойствие и его дети тоже, если они ему помогут, то их спокойствие, спокойствие сильных, подавит панику слабых, которые бегут, вместо того чтобы противостоять случившемуся. «Мы должны быть сильными, Милан!» Он обращался к ней так, как, бывало, обращался, когда они оставались наедине; она должна почувствовать его настоящую нежность, нет, он не был большим другом Марии до Пилар, чем ее: обе были его дочерьми, глупо думать, что он отдает предпочтение одной из них. Но ведь я отдаю, отдаю! Но этого же не видно, я делаю все возможное, чтобы не было видно.

– Пойдемте со мной, Милан! Нужно отдохнуть… – настаивал он чуть слышно, притягивая ее голову к себе.

– Оставьте меня одну.

– Почему?!

– Потому что на самом деле я одна. Люблю ясность во всем, и вам известно, что я всегда была одна…

– Вы говорите вздор, Милан. Истязаете себя безо всякой нужды.

Тут Эмилия Аделаиде встала и посмотрела на него полными слез глазами; ему хотелось бы их осушить, но она посмотрела на него враждебно.

– Вам он никогда не нравился…

– А вам?

– Он был мне муж.

– Разве это я спросил вас?

– Я, отец, просила вас, просила, когда мы к вам приехали, чтобы вы помогли ему, подбодрили, поддержали; я как будто чувствовала, что что-то случится; я знала, что сердце у него слабое, мы не должны были его волновать, а вы, сеньор, допустили, чтобы он узнал новость…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: