В тюрьме не объявляют голодовок. Дело в том, что всякая голодовка сильна связью с волей, сильна тогда, когда все, что делается в тюрьме, известно на воле. А сейчас можно запросто умереть, и тебя сактируют. "Актировать" - это второе после пайки слово, которое должен хорошо запомнить всякий следственный (а значит, и срочный - ведь НКВД не ошибается!) арестант.

Искусственные научные дискуссии, придуманные преступления и вовсе не искусственная кровавая расплата - понимание этого дано нам тюрьмой.

Дверь в бане твердила: освобожденных нет, осуждаются все, и, значит, каждого ждет дальняя дорога. Хорошо бы подальше, на золотые прииски Колымы например. Там, говорят, текут молочные реки. А самое главное - скорее бы кончалось следствие, скорее определялась судьба. Проклятая тюрьма, без воздуха, без света. Скорее в лагерь, на волю, на чистый воздух. Скорее бы начинался и шел срок. Да еще в дальних лагерях, мы слышали, есть зачеты рабочих дней. Скорее отработать, отбыть… Хуже тюрьмы ничего нет.

Я ничего не мог сделать с этим настроением, как ни пытался доказать, что лагерь в тысячу раз хуже тюрьмы. Что Фигнер просидела в Шлиссельбургской крепости двадцать лет, а Николай Морозов - двадцать три и вышли здоровыми людьми. Что колымские болота и физический труд в лагере убьют скорее тюремных стен. Что я знал? Я же мог еще тогда объяснить, что в лагере "убивает большая пайка, а не маленькая", то есть в первую очередь умирают забойщики, выполняющие высокие проценты. Что работа на холоде в 60е, что голод, побои, многочасовой рабочий день… Некому было все это рассказать.

Весной в камеру вошел Вебер - бывший чешский коммунист, силезский немец, привезенный с Колымы на допрос дополнительный какой-то. Он ни с кем не разговаривал и не отвечал ни на какие вопросы. Молчал, и все… Говорил, что не знает языка. Так и промолчал не один месяц.

Я встретился с ним в вагоне-теплушке. Мы уезжали с Краснопресненской пересылки, из новой тюрьмы, которую построил Сталин, в августе 1937 года. Ночи были по-летнему теплыми, и в первую ночь все заснули веселые, возбужденные началом большого пути, воздухом, запахом города, ночной тишиной. В теплушке не спали два человека - Вебер и я.

- Спят, - сказал Вебер на чистейшем русском языке.- Сначала смеялись, теперь спят. Весело им. Не понимают: их везут на физическое уничтожение.

Разумеется, не только дверь в бане была нашим отделением связи. Можно было выбрать время и стучать в чугунную трубу - по коду Морзе или по бестужевской азбуке.

Именно в тюрьме ощутил я неожиданно, что душевное сопротивление дается мне легче, чем многим другим, что в этой страшной жизни - круглыми сутками на глазах у других - обнаруживаются какие-то незаметные ранее способности. Хотя тюрьма была вовсе не главной пробой, самое страшное было впереди -следственное время вошло в мою жизнь как хорошие дни и месяцы жизни.

Человек живет тогда, когда может помогать другим, - это, по существу, та же старая формула самоотдачи в искусстве.

Обыск на тюремном языке назывался "сухая баня". Это определение, меткое и острое, родилось после изменения тюремных порядков в обыскных делах. Всякий знает, что, несмотря на тщательные наблюдения, у арестантов как бы чудом появляются ножи, гвозди, химические карандаши, бритвы. Это чудо -результат напряженной изобретательности сотен людей, помогающих друг другу.

Кто знает, каких усилий стоит незаметно отломать и, главное, скрыть ручку от жестяной кружки, которую умелыми руками можно превратить в нож? Кто знает, сколько нужно терпения, чтобы сохранить и использовать крошечный химический грифель?

У Стендаля в "Пармской обители" сказано, что заключенный больше думает о своей решетке, чем тюремщик о своих ключах. В этом все дело.

Много лет (может быть, сотен лет) арестанты, выходя из камеры на обыск, старались спрятать наиболее ценное - вроде половины лезвия безопасной бритвы - в камере, откуда их выводили на обыск, и, возвратившись, откапывали свои сокровища. Тюремная наука развивается как всякая наука. Нашлись передовые тюремщики, тюремщики-новаторы, которые применили простой и эффективный способ борьбы с этими подземными арестантскими кладами -просто, выводя всех жителей камеры на обыск, обратно их никогда не возвращали. Все, что было скрыто, было безнадежно потеряно и могло обнаружиться лишь случайно. Поэтому люди из камеры 68, где я сидел после очередного обыска, вошли в камеру 69, и так далее.

Новое содержание обыска сделало ненужным внезапность, которая раньше считалась одним из условий удачи.

Напротив, тюрьма даже кокетничала, установив расписание обысков - раз в месяц в заранее назначенный день и час. Готовьтесь, арестанты, как умеете, а потом вас выведут в другой коридор и по одному пропустят через двух надзирателей, которые будут ломать спичечные коробки, срывать каблуки, крошить булки, отпарывать подкладку. Обыск занимает целый день для всей камеры - минут по тридцать - сорок на человека. Каждого раздевают догола, заглядывают в рот и в задний проход, заставляют снять протезы.

Все, как в бане, только без воды - "сухая баня".

На Лубянке, 14, и на Лубянке, 2, надзиратели ходили по коридору в валенках. Громко разговаривать там было запрещено. "Ведущий" надзиратель щелкал пальцами, как кастаньетами, и на этот звук другой коридорный отвечал негромкими хлопками в ладоши, что означало: "дорога свободна, веди". В Бутырках водили гораздо веселее, чуть не бегом, встречались и надзиратели-женщины, в форме, конечно. В отличие от Лубянки здесь сигнал подавали, ударяя ключом о медную пряжку собственного пояса. Так же отвечал и коридорный.

На Лубянке вызов из камеры всегда был обставлен весьма драматически. Открывалась дверь, и на пороге не сразу появлялся человек в форме. Человек доставал из рукава бумажку, вглядывался в нее и спрашивал:

- Кто здесь на букву "Б" (или на букву "А")? - Выслушав ответ, говорил: - Выходи!

В Бутырках эта процедура была гораздо проще. Коридорный просто кричал в камеру:

- Иванов! Инициал как? Выходи!

Вызовы были трех "видов": прочесть и расписаться в извещении - чаще всего в приговоре. Это делалось у ближайшего окна в коридоре.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: