Джельсомино между тем, увлекшись, продолжал петь, хотя публика осаждала выходные двери. Когда рухнули последние ярусы и обвалилась галерка, в зале остались только Джельсомино и маэстро Домисоль. Первый, закрыв глаза, все еще продолжал петь – он забыл, что находится в театре, забыл, что он Джельсомино, и думал лишь о том наслаждении, которое доставляло ему пение. Глаза Домисоля были, напротив, широко открыты. Схватившись за голову, он в ужасе закричал:
– Мой театр! Мой театр! Я разорен! Разорен! А на площади перед театром толпа кричала: «Браво! Браво!»
И звучало это так странно, что полицейские короля Джакомоне переглядывались и говорили друг другу:
– Ведь они хвалят его за то, что он поет хорошо, а вовсе не потому, что им не нравится его пение…
Джельсомино закончил концерт такой высокой нотой, что развалины театра подбросило вверх, отчего поднялось огромное облако пыли. Только теперь Джельсомино заметил, каких натворил бед, и увидел, что Домисоль, угрожающе размахивая дирижерской палочкой, бежит к нему, перепрыгивая через груды кирпича и обломков.
«Кажется, моя песенка спета, – в отчаянии подумал Джельсомино, – прощай, музыкальная карьера… Нужно уносить ноги пока не поздно!»
Через пролом в стене он выбрался на площадь. Прикрывая лицо руками, смешался с толпой, добрался до какой-то темной улочки и побежал так быстро, что едва не обогнал собственную тень.
Но Домисоль, не терявший его из виду, несся за ним вдогонку и кричал:
– Остановись, несчастный! Заплати мне за мой театр!
Джельсомино свернул в переулок, юркнул в первый же попавшийся подъезд, задыхаясь, взбежал по лестнице до самого чердака, толкнул какую-то дверь и очутился в мастерской Бананито как раз в тот момент, когда Цоппино спрыгнул с подоконника,
Глава одиннадцатая, из которой видно, что все нарисованной настоящим художником не только прекрасно, но и правдиво
Джельсомино и Цоппино принялись рассказывать друг другу о своих злоключениях. А Бана-нито, слушая их, так и стоял, открыв от изумления рот. Он все еще не выпускал из рук ножа, но совсем забыл, зачем взял его.
– Что вы собираетесь делать? – с беспокойством спросил его Цоплинс.
– Как раз об этом я и думаю сейчас, – ответил Бананито.
Но едва он огляделся по сторонам, как его снова охватило полное отчаяние: его картины были так же безобразны, как и в девятой главе нашей книги.
– Я вижу, вы художник, – с уважением сказал Джельсомино, который еще не успел сделать это открытие.
– Я тоже так думал, – с грустью ответил Бананито, – тоже думал, что я художник. А теперь вижу, мне лучше подыскать себе какое-нибудь другое занятие, где бы не пришлось возиться с красками. Можно, например, стать могильщиком, тогда я буду иметь дело лишь с одним черным цветом.
– Но ведь даже на могилах растут цветы, – заметил Джельсомино. – В жизни нет ничего, что было бы только черного цвета.
– А уголь? – вставил Цопинно.
– Да, но когда он горит, то становится красным, голубым, белым…
– А чернила? Они черные – и все тут! – настаивал котенок.
– Но ими можно написать веселый и красочный рассказ!
– Тогда сдаюсь, – сказал Цоппино, – хорошо, что я не предложил тебе поспорить на одну из моих лапок, а то у меня осталось бы всего две.
– Все-таки я поищу себе какое-нибудь другое занятие, – вздохнул Бананито.
Пройдясь по комнате, Джельсомино остановился перед трехносым портретом, который некоторое время назад так озадачил Цоппино.
– Кто это? – удивился Джельсомино.
– Один очень важный придворный.
– Счастливчик! У него три носа! Наверное, он в три раза сильнее чувствует все вкусные запахи! Но почему все-таки у него три носа?
– О, это целая история… Когда он заказал мне свой портрет, то поставил непременное условие, чтобы я изобразил его с тремя носами! Мы долго спорили. Я хотел нарисовать только один нос, потом посоветовал удовольствоваться хотя бы двумя. Но он заупрямился – или рисуй три носа, или сам останешься с носом! И вот что получилось; настоящее пугало, которое годится лишь на то, чтобы пугать капризных детей.
– Скажите, а вот эта лошадь, – спросил Джельсомино, – она тоже придворная?
– Лошадь? Разве вы не видите, что это самая настоящая корова?!
Джельсомино почесал в затылке.
– Может быть, это и корова, но для меня она остается самой настоящей лошадью. Точнее говоря, это была бы лошадь, будь у нее четыре ноги, а не тринадцать. Этих тринадцати ног хватило бы для трех лошадей и еще осталось бы для четвертой.
– Но у любой коровы как раз тринадцать ног! – возразил Бананито. – Это знает каждый мальчишка!
Джельсомино и Цоппино переглянулись, вздохнули и прочли в глазах друг у друга одну и ту же мысль: «Будь перед нами лживый кот, мы быстро научили бы его мяукать. Но чему мы можем научить этого беднягу?»
– По-моему, – сказал Джельсомино, – картина станет гораздо лучше, если убрать с нее лишние ноги.
– Вот еще! И все поднимут меня на смех! А критики посоветуют упрятать в сумасшедший дом… Теперь я вспомнил, зачем взял нож! Я хотел изрезать на куски все мои картины. Этим я сейчас и займусь!
Бананито снова схватил нож и с грозным видом подскочил к тому холсту, где в неописуемом беспорядке были нагромождены лошадиные ноги, которые он называл коровьими. Художник уже занес было руку, чтобы нанести первый удар, но вдруг передумал.
– Ведь это труд многих месяцев! – вздохнул он. – Жаль уничтожать его собственными руками.
– Золотые слова! – подхватил Цоппино. – Когда у меня появится записная книжка, я непременно запишу их, чтобы не забыть. Но почему бы вам, прежде чем кромсать картины, не испробовать совет Джельсомино?
– Это верно! – воскликнул Бананито. – Ведь я ничего не теряю. Уничтожить картины я всегда успею.
И он ловко соскоблил с полотна пять ног из тринадцати.
– По-моему, уже гораздо лучше! – подбодрил его Джельсомино.
– Тринадцать минус пять – восемь, – сказал Цоппино. – Если бы лошадей было две, все обстояло бы как нельзя лучше. Простите, я хотел сказать – коров.
– Ну что ж, стереть еще несколько ног? – спросил Бананито.
И, не ожидая ответа, он соскоблил с картины еще две ноги.
– Прекрасно! – воскликнул Цоппино. – Лошадь уже почти как живая!
– Значит, помогает?
– Оставьте только четыре, и посмотрим, что будет.
Когда ног осталось четыре, с холста вдруг раздалось радостное ржание, и в тот же миг лошадь спрыгнула с картины на пол и легкой рысцой прошлась по комнате.
– И-и-го-го! Наконец-то я на свободе! До чего же тесно было в этой раме!
Пробегая мимо зеркала, висевшего на стене, лошадь придирчиво оглядела себя с ног до головы, потом в восторге заржала:
– Какая красивая лошадь! Я действительно красива! Синьоры, я бесконечно благодарна всем вам! Окажетесь в моих краях – заходите в гости. Я с удовольствием вас покатаю!
– В каких краях? Эй, подожди! – закричал ей вдогонку Бананито.
Но лошадь уже была за дверью, на лестнице. Послышался цокот ее копыт по ступенькам, и минуту спустя наши друзья увидели из окна, как гордое животное пересекло переулок и направилось в открытое поле.
От волнения Бананито даже вспотел.
– Честное слово! – воскликнул он. – Это и в самом деле была лошадь! Уж если она сама об этом заявила, волей-неволей приходится верить. И подумать только, что в школьной азбуке лошадь нарисована рядом с буквой «К» – КОРОВА!
– Скорее, скорее! – в восторге замяукал Цоппино. – Беритесь за другие картины!
Бананито подошел к верблюду, у которого было так много горбов, что его портрет напоминал пустыню с уходящими вдаль песчаными холмами. Художник стал соскабливать с холста все горбы, пока не осталось только два.
– Он становится гораздо красивее, – бормотал Бананито, лихорадочно работая ножом. – Нет, этот портрет положительно становится лучше. Как вы думаете, он тоже оживет?