Наконец, пошатываясь, оба выбрались на берег. Этапин кулем осел на песок.
— Я, я упустил!.. — повторил он, закрыв руками лицо.
— Что ж, море дало, море взяло, — только и сказал Гриднев.
Ни на кого не глядя, он двинулся прочь от моря. Шорохов долгим взглядом проводил его ссутулившуюся фигуру, над которой с криком реяли чайки, и подсел к Этапину.
— А теперь давайте сюда янтарь, — сказал он негромко.
Отпрянув, Этапин тупо уставился на поэта.
— Что?..
— Хватит вам, — устало поморщился Шорохов. — Все было ловко разыграно, но я видел ваше лицо и слышал ваш голос. Они лгали, об остальном было нетрудно догадаться. Янтарь должен быть у вас в правом кармане. Сами дадите или вам помочь?
Рыхлые щеки Этапина обвисли, он, не мигая, смотрел на море. Внезапно его рука шмыгнула в карман, вскинулась, и над серой водой сверкнул красноватый камешек. Набежавший вал принял его без следа и всплеска.
— Ничего нет, — без выражения сказал Этапин. — Нет и не было.
Шорохов пожал плечами.
— Вы ошиблись. Я не судья, просто мне хочется понять, что вас толкнуло. Зависть?
Этапин едва заметно покачал головой. В нем не осталось ничего от педантичного работника науки, в нем не осталось ничего от азартного охотника за камнями: на берегу сидел очень одинокий, очень, немолодой и очень усталый человек.
— Сначала я хотел пошутить, да… Гриднев занесся тогда, страшно занесся! Кинуть несколько ослепительных идей, из ничего сотворить целый мир, ему забава… Ну и ладно бы, ну и пусть. Нет, ты еще будь для него боксерской грушей, спорь, отражай, а он тебя с ног, с ног! Так всегда с другими, со мной, публично… Я же не мальчик. Как оглянешься назад — боже мой, ничего-то своего нет, весь растворился, потратился на дела, о которых завтра никто не вспомнит. Для этого ли в науку шел? А тут Гриднев… Что ты на него работаешь, его идеи обслуживаешь, ему дела нет, так и должно быть, раз судьба тебя обделила. Все ему, все! Вот и сорвался… А уж когда он заглотнул…
— Достаточно! — Шорохов снял с себя, куртку. — Накиньте, а то замерзнете… И хватит об этом. Остальное лучше вас своим «Моцартом» сказал Пушкин. Иная сцена, иные костюмы, а страсти те же… Подделать «доказательство», дать Гридневу выступить, исподтишка разоблачить, доконать не ядом — позором. Так? Гриднев «нашел» янтарь, не вы — хитро!
— Нет, — Этапин слабо усмехнулся. — Вы ничего не поняли. Трудно было сделать такой янтарь, еще труднее было бы доказать, что он подделка. Та самая проблема неразличимости, о которой говорил Гриднев! Что выдало бы мою руку? Рисунок сделан электронным лучом. Термография, след нагрева, и все. Так обработать янтарь мог и не человек… Датировка изображения? Нет зацепки. Мое свидетельство? Не говорите глупостей…
— Но тогда зачем все?
Ответом был хриплый смех.
— Если Гриднев сфантазировал подводную цивилизацию, то я сделал куда большее: я ее материализовал! Никто, нигде, никогда не поднимался до такого…
— Точнее, не опускался, — быстро сказал Шорохов.
— Нет, нет, нет! — Этапин выпрямился. — Достижение со знаком минус все равно достижение. Тут абсолютная высота! Когда я это понял, когда понял… Я перестал быть собой.
— Кажется, я начинаю понимать, — медленно проговорил Шорохов. — И все-таки вас что-то удержало от последнего шага. Вы «потеряли» янтарь…
— Да… — голос Этапина осел. — Не смешно ли? Какой-то плюгавый грек в каком-то незапамятном веке сжег какой-то ничтожный храм и тем запомнился навсегда. А я, создатель целой цивилизации, остался бы прежним… Конечно, можно было приладиться к «открытию» Гриднева… Приладиться! Можно было и посмеяться…
— Гриднев и так получил сверх меры, — сухо сказал Шорохов.
— Но не так, как я хотел! Еще можно было, промолчав, обдурить все человечество… Такой соблазн, такие возможности!.. И не смог. За час я прожил целую жизнь, это как пережог… А, теперь все равно.
— Нет, — мягко возразил Шорохов. — Никому не все равно, что о нем подумают люди, иначе и вы не сказали бы мне ни слова. Вы смогли отбросить научную этику и переступили через мораль, но оказались в выжженной пустоте. Зря вы кинули янтарь в море: он был подлинным произведением искусства. Вот ваше истинное достижение! Быть может, оно-то в конечном счете и удержало вас. Ведь подлое искусство так же противоестественно и невозможно, как голубой янтарь.
Этапин тяжело, с усилием встал. Сгорбившись, он долго смотрел на море, словно в извечном движений волн был ответ на все вопросы, в том числе и на вопрос, как жить дальше.
— Возможно, все так и есть, — сказал он с внезапным смешком. — Только вы плохо разбираетесь в камнях… Голубой янтарь, к вашему сведению, существует.
Путь Абогина
Солнца не было уже много дней подряд, с неба часто падал мокрый умирающий снег, бессильно ложился под колеса машин, которые, с шипением размазывая жижу и грязь, выхлестами брызг теснили прохожих к домам, таким же тоскливым и серым в непогоду, как мутный свет городского дня. После работы все спешили вжаться в автобусы и троллейбусы, ехали там, грея друг друга сквозь влажную ткань одежды, затем торопливо и молча растекались по домам, где их ждало ровное тепло батарей и привычное, как домашние тапочки, свечение телевизора.
Абогина вместе с другими автобус выплюнул на край тротуара и с надсадным подвывом покатил дальше, тяжелый, поскрипывающий, заляпанный грязью. Абогин, потянув носом воздух, замер. Небо было унылым и грязным, как вода после стирки, голые прутики сирени веником торчали над решеткой ограды, в промозглом воздухе тлел перегар бензина, но сквозь него, сквозь привкус грязи, сырой резины, металла пробивался смутный сигнал весны. Не запах — далекий, словно ниоткуда, зов весны был в воздухе!
Странно, еще утром весны не чувствовалось, Абогин был в этом уверен. Ветер с полей? И его не было. Вообще, чем пахнет весна? Талым снегом, клейкой землей, влажным теплом? Нет, нет, все это бывает и в ноябре…
"А ведь мы не знаем, чем пахнет весна!" Улыбнувшись, Абогин, как в детстве, отмахнул портфелем и с места перескочил мутную, шириной метра в два лужу. Нога чуть-чуть не дотянула, из-под каблука брызнул фонтанчик жижи. "Старею", — без сожаления подумал Абогин, как может подумать лишь тот, кому еще очень далеко до старости.
Стукнула дверь подъезда, навстречу вышел писатель, опустив голову, грузноватой походкой двинулся мимо Абогина. Они не были знакомы, хотя давно жили рядом, вернее, Абогин-то знал писателя, знал по его редким негромким книгам, у которых, однако, были свои почитатели, куда более зоркие и проницательные, по убеждению Абогина, чем все привычно ценящие привычное литкритики.
— Здравствуйте, Кирилл Степанович, — неожиданно для себя проговорил он.
— Добрый день, — приостановившись, писатель близоруко сощурился, от чего его крупное лицо застыло и напряглось. — Вы…
— Ваш сосед по дому, Игорь Абогин, — пояснил Абогин. — Но это неважно: читатель знает писателя, обратное не столь существенно. Просто у меня, если вы не очень торопитесь, небольшой к вам вопрос.
— Да, пожалуйста… Хлеб подождет.
Рука писателя машинально сунулась в карман пальто, где, очевидно, лежала авоська. Все как у всех, то ли с разочарованием, то ли с удовлетворением отметил Абогин. Что же его потянуло заговорить?
— Охотно провожу вас до булочной, хотя сомнительно, чтобы там сейчас был свежий хлеб, — сказал он.
— Ничего, нужен еще и сахар… Так в чем же вопрос?
— Однажды вы высказали ту мысль, что потребность самореализации так же сильна в человеке, как зов продолжения рода.
— Простите, это не я, — мягко возразил писатель. — То же самое было сказано задолго до меня.
— Верно. Но вы связали это свойство с всеобщим диктатом эволюционных закономерностей, которые заставляют растение взламывать асфальт, а человека выкладываться до предела. Чем, однако, тяга к самореализации может обернуться в будущем? Ведет ли она только к предельному раскрытию всех возможностей человека или к качественному преобразованию их самих?