Тамерлан любил праздники, даже если они являлись орудием осуществления политики. Как подлинный сын Востока, он любил роскошь, тем более что она укрепляла его авторитет. Завоевания и дань ее питали, но не являлись первопричиной, поскольку вкус к ней он имел всегда. Еще в 1373 году Тимур потряс своих подданных пышностью церемонии женитьбы Джахангира и Хан-заде. А в 1391 году, во время странного смотра войск, организованного в степи, когда он предстал в парадном облачении, в инкрустированном золотыми вставками шлеме и со скипетром, увенчанным головою быка, кого он намеревался удивить прежде всего? Самого себя или свое измотанное войско? [140]
Именно тяга к зрелищам вдохновляла его во время массовых казней. Удовольствовался ли бы он вынесением приговора в зале суда и при закрытых дверях? Никогда! Именно во время праздника, организованного в Самарканде, он решил править суд и велел соорудить виселицу для своего главного визиря, а также пытать и обезглавить других. Сбросил ли он в братскую могилу, находившуюся в дальнем углу кладбища, тех, кого — зачастую по высочайшему велению — убили его солдаты, опьяненные боем? Разумеется, нет! Он приказал обезглавить их и из черепов соорудить «башни» и «минареты» возле городских ворот. И для того, чтобы впечатление было сильнее и незабвеннее, умерщвлялись не несколько бедолаг, а целые селения… Тимур своей цели добился, поскольку его «башни» остались в памяти народов навеки. Но прежде всего — его имя.
Человеческие чувства
Тамерлан написал Мамлюку: «Господь исторг из моей души всякую жалость». Многочисленные ненавистники называют Тимура садистом и животным, не знавшим жалости палачом, монстром. Проведав о смерти Великого эмира, его мусульманские враги взвыли: «Да низвергнется он в ад! Да проклянет его Всевышний!» В то же время были те, кто видел в нем одного из избранных. Уже посмертно (по китайскому обычаю?) его назвали Дженнет-Макамом, то есть «жителем рая», и те, которые это сделали, вовсе не относились к числу безумцев.
Тимур был бесчувствен? Так ли? Забудем на время те случаи, когда он миловал (бывало и такое), или сожалел о содеянном, или извинялся за тот или иной поступок (случалось и это). Не будем пока что вызывать его в суд как убийцу — этим мы займемся в другом месте, — а обратимся к тем убийствам, по его слову совершавшимся неоднократно, коими он наслаждался, в коих принимал участие и о которых возвещал повсеместно. Они явно свидетельствуют о полном отсутствии у него человечности, и, однако, это не так. Тамерланово сердце каменным не было; Великий эмир имел способность и волноваться, и выражать чувство сострадания. Его нервам случалось и трепетать, и напрягаться. Все соглашаются в том, что Тимур не выносил рассказов об ужасах войны, что он не имел патологической наклонности к кровопролитию, не любил насилия, хотя жестокости по его слову чинились. Воинственного опьянения Тимур не знал: он убивал и приказывал убивать упорядоченно и методично, как во всех иных делах, хладнокровно и организованно, что, усугубляя вызываемое им чувство ужаса и противоречивости, принуждает нас замолчать. [141]
Великий эмир был способен на любовь, любовь истинную, нежную и верную. Он проявлял к своей семье безграничную привязанность и для своих был готов на все. Он остался признательным до конца жизни своей сестре, Туркан-Ака, выручившей его из беды в дни юности, и для нее построил самый красивый и самый трогательный из всех существующих на Земле мавзолеев. Он сохранил всю свою сыновнюю любовь к отцу и в период между двух походов, когда был занят бесконечными делами, нашел время пойти поклониться его могиле. Воюя в Моголистане, Тимур увидел во сне, что его сын Джахангир находится при смерти, и он тут же остановил боевые действия и возвратился в Самарканд. Точно так же Великий эмир покинул Исфарайин, чтобы присутствовать на оплакивании и погребении своей дочери, Эке-бека, которую нежно любил. Рождение внука, будущего Улугбека, обрадовало его настолько, что он помиловал все население Мардина. Смерть девятнадцатилетнего внука, Мухаммеда-Султана, которого он прочил в свои преемники, вызвало в его душе глубочайший приступ отчаяния. Летописец сообщает, что Тамерлан упал наземь и стал «рвать на себе одежды, издавая странные вопли и стенания». Подумал ли он в тот момент об отцах, души которых убил, умерщвляя их сыновей? Завоеватель проявил невероятную снисходительность к племяннику, который его предал и сделал из него посмешище, когда ему было явно не до смеха, и предательство он считал одним из величайших преступлений; в тот раз он удовлетворился наказанием палками.[16]
Великий эмир был верным другом. Несмотря на выказанную Тохтамышем неблагодарность, он никогда не отказывался от дружбы с ним. Что бы ему ни стоило, он никогда не бросал тех, которые ему доверились, пусть даже тогда, когда у него самого в них нужды не было. Так, одной из причин войны с Баязидом была угроза, которую тот представлял для Тахиртена, владетеля Эрзинджана и Тимурова вассала.
Тамерлан остро переживал, особенно на закате жизни, смерть каждого, кого любил, почитал или кем восхищался по той или иной причине. Он заплакал, узнав о кончине Махмуд-шаха. Глубокое страдание вызывала у него гибель Саида Барака. Нельзя сказать, что смерть в неволе бывшего османского падишаха его сильно огорчила, но и здесь он выказал свое внутреннее благородство. Подобно тому, как позднее поступил афганский узурпатор Шер-шах, — за что его весьма превозносили, — Тамерлан разрешил османскому принцу Мусе сопроводить тело отца до самой Брусы, чтобы воздать последние почести усопшему, чем выказал подлинное рыцарство, проявления которого, более или менее романтические и многочисленные, как известно, за ним числятся. Однажды он послал некоему осажденному им принцу одну из первых доставленных ему дынь, говоря, что не может не поделиться с ним первым урожаем. Деликатность? Она, несомненно, была ему свойственна. Во время одного торжественного обеда, когда, согласно бытовавшему ритуалу, Тамерлан сам исполнял роль виночерпия, он наполнил кубок спутника дона Рюи-Гонзалеса де Клавихо, но обнес кастильца, зная, что тот вина не употреблял. Когда Ибн Хальдун в знак уважения презентовал ему нечто довольно скромное, он принял это как ценнейший дар и, дабы не ранить самолюбия великого мусульманского историка, купил его мула по цене престижного боевого коня. Подобные мелочи свидетельствуют в его пользу более, чем серьезные поступки, так как здесь не видно ни тайного умысла, ни корысти. Всякий раз, когда Тамерлан бывал щедрым — щедрым до безумия! — его упрекали в расчетливости. В самом деле, не расчетлив ли он был, к примеру, когда растрачивал свои богатства, в то время как его шурин Хусейн выжимал последнюю монету как из богатых, так и из бедных? Великий эмир тратил налево и направо не только в Самарканде, но и в Ливане, в Мардине… Бедность его удручала, и он запрещал просить милостыню. В его государстве все имели как минимум право на сытость. Но, скажут иные, это всего лишь политика, и они будут правы; однако политика щедрая, которую он реализовывал единственно потому, что находил нищету невыносимой, и, проникнув в глубины его души, мы увидим, что вода на ее дне чище той, что находится на поверхности. [142]
16
Этот племянник впоследствии, в начале похода на Китай, командовал одним из флангов Тимурова войска.