— И когда же? — неожиданно спросил хозяин, и их глаза встретились.

— Скоро, — ответил Меньшенин.

— Что же должен делать я?

— Ничему не удивляться. Даже самому невероятному, — сказал Меньшенин и взял кубок. — В путь, Вадим!

— В путь, Алеша, — отозвался хозяин, и сердце у него окончательно оборвалось и покатилось. — За тех, кто осилит и дойдет!

Они встали и подняли свои кубки, но почему-то медлили; оба ждали завершения. И оба понимали, что как бы ни была беспощадна истина, она должна быть явлена.

— Говорите, Алексей, — попросил хозяин, все с той же пустотой в груди, боясь опустить глаза.

— Помните, Вадим, слова Христа апостолу Петру перед своей казнью? — спросил Меньшенин. — Да, именно это: не успеет еще петух пропеть, как ты трижды отречешься от меня. У каждого прозревшего свой крест.

— И неизвестно, у кого тягостнее, — подхватил Одинцов возбужденно.

Он словно в один момент помолодел, стряхнул с себя ненужную мелочную суету; они продолжали стоять и не замечали этого. И Меньшенин, отзываясь на упорное ожидание в глазах посланного ему судьбой соратника и родственника, теперь до конца связанного с ним одной тайной и радостной порукой, сказал:

— Знаете, Вадим, еще до войны, лет в пятнадцать, я стал мучиться тайной женщины. Ну, вы понимаете, что это бред, распаленное воображение женского тела, с которым не знаешь, что делать. И вот тогда мне стал назойливо сниться один и тот же сон — я видел себя совершенно голым, на каком-то пустынном морском берегу, в горячих песках и скалах… море сильно шумело… всегда шумело… И происходило это не теперь, а два-три тысячелетия назад — было совсем другое небо, другое море, другая полнота жизни. Иной состав всего — воздуха, морского ветра, во мне просыпалось нечто языческое, почти первобытное по яркости и свежести. А затем стремительная тень закрывала небо, и на меня проливался огненный дождь, сжигал тело, я исчезал, но это вызывало величайшее наслаждение. Знаешь, Вадим, я всякий раз просыпался с опытом какой-то еще одной прожитой жизни. Мне было трудно привыкать, мои сверстники становились рядом со мной просто младенцами, руководимые лишь животными инстинктами. Долго я ничего не понимал… хотя и сейчас не понимаю.

Одинцов застыл, в его глаза сейчас было трудно взглянуть, и Меньшенин почувствовал сжавшееся от мучительной радости сердце.

— На днях, позавчера, мой странный сон повторился, — тихо признался он. — Через тысячи лет какой-то таинственный, непреодолимый зов космоса ожил и зазвучал… близок последний порог… А вам, Вадим, будет трудно со мной последние дни… вам надо выдержать, я постараюсь помочь… Мы не имеем права рисковать.

— Мир и свет приходящему, — шевельнул пересохшими губами Одинцов. — Я уже не думал дождаться, Алеша.

8.

Близилась полночь, установилась чуткая тишина, Степановна давно уже спала, уронив себе на грудь недочитанный роман о самоотверженной и безответной любви; разошлись и мужчины, пожав друг другу руки. Меньшенин тихонько приоткрыл дверь в свою комнату, и на него хлынул запах привычного уюта. Слабо светилось сквозь занавески большое арочного типа окно; раздевшись, он осторожно, стараясь не потревожить жену, лег. И тотчас почувствовал у себя на груди теплую беспокойную руку.

— Не спишь?

— Ждала, ждала, — шепотом отозвалась она, придвигаясь ближе и мягко дыша ему в щеку. — Так долго… А я лежу, какие-то мысли, мысли… еле выдержала, хотела уже идти разыскивать…

— У нас наконец-то случился необходимый разговор, — сказал Меньшенин. — И Вадим впервые приоткрылся…

— Успел что-нибудь рассмотреть? — с некоторой иронией поинтересовалась она. — Очень интересно?

— Не торопись с выводами, — полусерьезно, полунасмешливо предостерег Меньшенин.

— Брат человек очень непростой, — вздохнула Зоя и тихо засмеялась. — Вот только нельзя ли обойтись без разговоров о нем еще и по ночам?

— Согласен, такое никуда не годится, — отозвался он, целуя ее в плечи и грудь, и она потянулась ему навстречу. Затем они лежали рядом, и он боялся отпустить ее и прижимал ее голову к своему плечу; он опять, в который уже раз, испытывал тягостное, двойственное чувство и обретения, и близившейся утраты; он даже затаил дыхание.

— О чем ты думаешь? — помедлив, спросила она, близко наклоняясь над его лицом; он увидел смутные, расплывчатые в полумраке комнаты ее шевелящиеся губы, большие темные впадины глаз, с пропадающим в черноте блеском.

— Время шуршит, словно вода… а вот теперь остановилось, слышишь?

— Господи, помоги нам обрести себя и друг друга, — еле слышно попросила она, и он ощутил, как все ее тело вздрогнуло.

— Теперь и я ничего не слышу, — сказал Меньшенин также шепотом, прижал ее голову к себе, поцеловал, отпустил. — Я поглупел, встретив тебя… Боюсь, кончится все, растает… мираж… И ты, и все, что с тобой связано… Знаешь, такого со мной не случалось даже там, где умирали рядом самые дорогие люди. Ты прости, сейчас вот тоже что-то такое померещилось, — я держу тебя, крепко держу, а ты все равно уплываешь…

— Ты невозможный фантазер, тонешь в собственной душе, в своем самом большом богатстве, — сказала она, счастливая его любовью и близостью, своей молодостью, тем, что они встретились и теперь всегда рядом, и счастья им хватит надолго, быть может, до самого конца. — Ты на меня все равно не оглядывайся, — сказала она с решимостью и угрозой в голосе, заставившей опять забиться его сердце. — Не думай, что я всего лишь хилая профессорская сестрица… Я давно стала женщиной, увидела тебя, и сразу же стала. А женщины беспощадны, — они тверже мужчин, видят дальше… Ты делай свое… я бесконечно благодарна судьбе и за нашу встречу в таком большом, неоглядном мире, могли бы и разминуться…

— Нет, не могли, — с завидной убежденностью отозвался он, и Зоя, в порыве какого-то нового вдохновения, стала целовать его лицо, губы, глаза, затем затихла, поворочалась, устраиваясь удобнее, и пристально, не мигая, стала смотреть перед собой в сиреневую мглу.

— Алеша, — сказала она, — у нас будет ребенок. Награда за все наши трудные и радостные годы, за нашу встречу… я очень счастлива, Алеша…

— Ребенок? — переспросил он. — Ты уверена?

— Поцелуй меня…

Он помедлил и поцеловал ее осторожно и легко; ее слова застали его врасплох и что-то уже опять изменили в их отношениях; он, прижимая ее голову к своему плечу, некоторое время думал о новых предстоящих изменениях в жизни, затем поворочался и заснул, хотя ему вначале и казалось, что он должен теперь как-то иначе и строже пересмотреть все свои планы; через несколько дней он уже совсем об этом не думал; беременность жены становилась повседневной и необходимой жизнью, — правда, его обращение с женой стало теперь еще бережнее, он даже и прикасался к ней как-то осторожнее; увидеть себя отцом, а Зою матерью реально он по-прежнему не мог и, задумываясь иногда, начинал, представляя себе некое крошечное, орущее и бессмысленное существо, вроде бы ни с того, ни с сего тихонько смеяться. И совершенно независимо от всего этого в нем продолжалась особая подспудная работа, и чем больше проходило времени, тем неспокойнее ему становилось. Теперь ему начинали сниться какие-то неведомые стены, башни, зубцы, сводчатые подвалы, забитые древними свитками и пергаментами; он подхватывался с постели от волнения с ощущением тяжести только что выпущенной из рук старинной рукописи с истертыми, почти истлевшими краями — той самой, о которой он грезил во сне и наяву, и сердце у него чуть не выскакивало из груди. И подобное стало повторяться чуть ли не через каждые два-три дня, и наконец он не выдержал, решил поговорить с шурином. Опытная секретарша, бывшая в курсе мельчайших изменений в личной и общественной жизни своего патрона, сразу же пропустила его даже без доклада. У Одинцова сидел один из самых влиятельных людей в институте — профессор Коротченко, с совершенно гладкой, желтовато-спелой бритой головой и круглыми глазами, всегда напоминавшими Меньшенину очки, вставленные у профессора откуда-то изнутри черепа. С излишней фантазией Меньшенин точно определил на этом безволосом, совершенно гладком пространстве, похожем на старый пергамент, точку Южного полюса и сразу как-то успокоился, но почему именно — Южного, он и сам не знал. У него мелькнуло желание отложить разговор до другого раза, и, здороваясь с известными учеными, он слегка усмехнулся. Он резонно подумал, что профессор Коротченко все равно ведь все узнает, шурин ему тут же будет обязан все выложить. И он, все с той же нарочитой небрежностью, протянул Одинцову заявление. Тот нахмурился было, хотел сослаться на занятость, на важный служебный разговор, но любопытство пересилило, и уже первые строчки, профессионально выхваченные им из заявления, заставили его широкие брови полезть на лоб; он выпятил нижнюю губу и передал бумагу Коротченко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: