Лев Рэмович Вершинин, Александр Лурье. Войти в Реку

ВОЙТИ В РЕКУ

1

… Он понял, что умирает. Мысль была проходной, не особенно интересной, мелькнула на миг, и сгинула, и понеслись другие, такие же мелкие, смешные, незапоминаемые — закрутились, замельтешили и вплелись в нескончаемый разноцветный круговорот предобморочных ощущений.

«А может все же обморок?..»

Впрочем, разницы никакой. Большая сумрачная комната кажется наглухо закупоренной. И хотя люди все время входят и выходят, воздух все такой же затхлый, безнадежно задымленный и настолько густой, что в вышине, под потолком, вяло покачиваясь и не думая падать, висит меч.

Или топор.

Или меч, похожий на топор.

Не это важно. Раз висит — значит так и надо. Не тобой придумано, не тебе и отменять. Да и не добраться никак до потолка. Да и, опять же, на фига? В конце концов, он же еще ни разу не падал. В общем, черт с ним…

«А если и вправду — с ним?..»

А на столе — испарина сивухи, под ногами извивается, умащиваясь поудобнее, зеленоватый гаденыш. В углу, который подальше от двери, сладкий дымок, звон, хруст ампул… _кайф. За столом — игра, не большая и не маленькая. Повседневная. И партнеры знакомые, не передернуть, не подтасовать. И азарт привычный, вполнакала, и выигрыши средненькие, и победитель, как водится, получает все. Или — ничего, тут уж как повезет.

Игра, знаете ли…

Конечно, с высоты непредставимого в этой комнате птичьего полета, все происходящее выглядит наверняка забавно, а то и поучительно. Так это же — с высоты. А так — душно, тошно, скучно — и завтра игра, и послезавтра игра. А не по нраву — уходи, держать не станут, все равно до самого конца никому не досидеть. Но не мешай, не то — проводят под белы руки…

Нет, чего уж тут, надо знать когда уходить.

Встаешь и, пошатываясь, ковыляешь к двери. Прощайся не прощайся — толку никакого. Плевать все хотели на правила приличия. Да и на тебя. И на меня. Многие даже и не фигурально, а в полную меру сил своих…

Рукой, что ли, махнуть? Сообразят — вдруг?! — что, мол, уходишь, и придешь ли еще?.. Нет, не стоит. Не поймут. Или не так поймут. Тем паче что прийти уж точно не придется.

Главное, не начудить сдуру на прощание, все равно ведь никто не оценит. Да и дверью этой пока еще мало кому хлопнуть удалось. Никому в общем-то. Последние скользящие прикосновения, ноябрьский холод ручки, неслышный, пронзающий визг петель. Луч света врывается из коридора, но сникает вмиг, окруженный и подавленный. Дверь плавно возвращается, мягко вырвавшись из рук…

…вот остается лишь щелочка…

…вот щелкают запоры…

Вот ты и один.

Свежо и прохладно. Чувствуешь: рядом много таких же, ушедших — но не докликаться, да и надо ли? Не лучше ли идти — Бог весть куда — без всякой воли, одному, просто так; назад дороги нет, дверь захлопнута надежно… идешь, идешь, идешь — и тоска понемногу покидает тебя, становится спокойно, и нет надежд, и нет разочарований, и ты почти совсем счастлив на этой ночной равнине. Или даже без почти.

Что лицемерить? — раньше не было и этого.

Но еще через мгновенье вновь что-то затревожит, зашуршит под сердцем… и вот ты замечаешь впереди полоску света, стремишься к ней, и — врываешься наконец под сумеречный свод, и все хочешь разобраться: а тут-то, тут, может быть — все не так, как там, где был раньше?

Но — дым, и смрад, и хруст в темном углу.

И, не желая падать, висит топор.

Или меч?

Или топор, похожий на меч?

…и ты, постояв у засыпанного перхотью стола, никнешь, бледнеешь, тушуешься и уходишь на задний план, измазанный липкими ленивыми взглядами игроков…

…уходишь к выходу, к привычному уже пути.

И здесь душно. Господи, как душно!

А в ушах с каждой попыткой все гулче и гулче рокочет то, от чего пытаешься бежать, о чем стараешься не думать — Река…

2

Нет, не следовало, конечно не следовало _так_ напиваться. Во всем виноват был исключительно Петер; они всей лабораторией отмечали завершение очередной серии экспериментов, и в гости он ввалился уже вполне на бровях, да еще и с двумя сильно початыми бутылями неплохого коньяка, сосредоточенный и неотвратимо намеренный не ограничиться поглощенным. И Томас, как всегда, не устоял перед напором, и сдался, и выпил, и еще, и добавил, а потом они добавляли в «Апельсине», и в «Трех греках», и, кажется, в «Белом Слоне» — но вот тут уже особой уверенности не было, возможно, что и не в «Белом Слоне», но что добавляли — это точно; и Петер лез целоваться, и рычал, что Маттиас — сухарь, а Магда — дура, счастья своего не понимающая, и что тошно все на свете, правда, Томми, а?.. и у Томаса еще хватило сил, как бывало это всегда, дотащить вяло упирающегося Петера до дому… а вот дороги к себе домой он уже вспомнить не мог, но, судя по всему, без приключений не обошлось, потому что скула припухла и кровоточила, а костяшки пальцев левой руки сбиты, и тьма была такой плотной, что проснуться казалось попросту невозможным…

Но проснулся он сразу.

Не проснуться было куда сложнее: в комнату ворвались быстрые железнорукие тени, выполненные в черно-красных тонах, материализовались, уплотнились, сорвали одеяло, рывком поставили на ноги, надавали для острастки пощечин, распахнули окно.

Утренний туман зябко охватил ноги.

Стоять было неудобно, и вообще, о каком удобстве может говорить похмельный, голый, дрожащий, прикрывающий срам перед чеканными ликами черно-красных, перед их дубинками из красного дерева, висящими на черненых стальных цепочках? На закругленных толстых концах дубинок — выпуклые пластмассовые колечки; сходство со срамом дополняет название: «венерин поясок».

Как ни странно, несмотря на боль и холод, он был спокоен.

Понималось не все, скорее даже все не понималось, но — возможно, спасибо похмелью? — ничто и не воспринималось как нечто слишком уж из ряда вон выходящее.

«Какое счастье, — подумалось, — что я сирота. Родителей нет, жены, видимо, уже и не будет. Маттиас? Брат выдержит, он сильный, не чета мне. Да ведь его они и не тронут…»

Вместе с ломкой похмельной дрожью внезапно появилось понимание: все случилось так, как и должно было случиться. К чему скрывать? — давно уже он не то чтобы предвидел, но и предчувствовал нечто похожее — по странной пустоте, с некоторых пор возникавшей при появлении его на улице, в институте, в компаниях, кроме, конечно, самых близких. Но самым близким, в сущности, был только Петер, ближе не было никого, а Петер всегда оставался самим собой, немного крикливым, под хмельком — хамоватым, но всегда и везде — Петером, его, Томаса, половинкой — с самого детства, его вторым «я», так что Петер в счет не шел, а вот остальные… Его не то чтобы чурались, нет, но отчуждение ощущалось явственно; такое ощущение, теперь-то наконец Томас понял, было неизбежным предзнаменованием прихода черно-красных.

Впрочем, ввиду раннего часа, железнорукие не стали очень уж затруднять себя применением немедленных и праведных пыток, а просто пару раз — так, для острастки — огрели дубинкой, после чего милостиво дозволили одеться. Обыск был недолог, все подлежащее описи, было описано, и его, нахлобучив на голову колпак, проштампованный на лбу клеймом «НН» — «Неисправимый Негодяй», препроводили куда следует, здраво полагая, что особого интереса он к себе не привлечет.

Кабинет был образцовым: в меру казенным, в меру человечным, выдававшим вкусы постоянного владельца. И, разумеется, портрет напротив входа — размером вполне средний, не то чтобы сержантский, но, разумеется, и не генеральского разряда. Обычнейший портрет, серийного выпуска: челка, усы, благородная седина, обрамляющая высокую лысину, меченную родимым пятном, естественно, брови и — чуть угадываемо — легкий, почти незаметный дымок от скрытой где-то за пределами рамы трубки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: