– Прочитали? – спросил Лёка. Обиванкин медленно покивал.
– Разобрали почерк, ничего?
– Поначалу путался, потом привык… Знаете, Алексей Анатольевич… – Он наконец перекатил взгляд на Лёку. Печальный был взгляд, страдальческий. – Я бы хотел так пожить.
– Я бы тоже, – сказал Лёка. – Одно время всерьез мечтал перебраться в деревню… Хорошо. Давайте теперь… нет. Прежде чем мы начнем, я вот что хотел уточнить. Документы-то у вас все с собой?
– Нет, – ответил Обиванкин.
– Тогда завтра… то есть нынче уже, нынче… перед ОВИРом нам нужно будет заехать к вам. Паспорт, пенсионное… Видите, все же мне придется выяснить у вас, где вы живете. Багаж у вас будет какой-то? Тоже возьмете. После ОВИРа, если все получится, мы сразу поедем на вокзал.
– Багаж будет небольшой, – сказал Обиванкин, явно размышляя о чем-то другом. Что-то в нехитрой Лёкиной речи его удивило донельзя.
– Совсем без сна нынче будем, – пробормотал, покачав головою, Лёка. – Подходящий окажется вид для интервью, в самый раз, удрученный да изможденный. С первого взгляда видно: к больной родственнице едем… Ничего, в поезде отоспимся.
И тут Обиванкин наконец уразумел, что именно ему показалось странным. Он распрямил длинную сутулую спину и с недоумением проговорил:
– Не понимаю вас, Алексей Анатольевич. Какой вокзал? Какой поезд? Мы разве не на вашей машине поедем? Нам же еще по Москве колесить!
Лёка глубоко втянул воздух носом, стараясь сдержаться.
– Ну как вам сказать… Не уверен, что мой конек добежит до места назначения, но это-то ладно… Послушайте, Иван Яковлевич. Может быть, вы помните, что Клин – севернее Москвы?
– Ну… – недоуменно буркнул Обиванкин.
– Стало быть, нам, едущим с севера на машине, совсем не обязательно, чтобы попасть в Клин, заезжать в Москву? Да? Нет?
– Не обязательно…
– Так почему вы уверены, что нам дадут визу до Москвы?
У Обиванкина приоткрылся рот. Мысль явно подкупила его своей новизной.
– Я не подумал… – пробормотал он после долгой паузы.
– Если бы я просто ехал с Ленькой к тете Люсе, я бы на машине и покатил, – признался Лёка. – Все правильно. Но у нас-то с вами одна надежда: выклянчить право на билеты на экспресс. Тогда волей-неволей получится до Москвы и обратно. На вокзале мы с вами расстанемся, делайте в Москве, что хотите – но к моменту отъезда назад чтоб были у поезда, как штык. Вот такой план кампании.
Несколько мгновений Обиванкин, по-прежнему с напряженной, прямой спиной, сидел неподвижно и даже не дышал. Потом шумно выпустил воздух из легких и сгорбился. Так и казалось, что его накачали было, будто надувного жирафа, а потом выдернули пробку.
– Я совсем все это упустил… – горестно пробормотал он. – Ох, жизнь…
– Да, – проговорил Лёка. – Жизнь. Давайте жить. Пьем чай – и начинаем…
Беда пришла, как всегда, откуда не ждали.
Процедура и взаправду оказалась облегченной донельзя – что и обещали клятвенно при введении визовой системы чиновники из ОБСЕ. Не соврали. Заняв очередь в половине седьмого утра, за два с половиною часа до открытия ОВИРа, Лёка и Обиванкин уже к одиннадцати прошли в комнатенку, которая носила название приемной – по идее, именно и только здесь и должны были концентрироваться господа петербуржцы, возымевшие блажь покататься по построссийскому пространству; в приемной стояло пять стульчиков да диванчик от силы на три задницы – кто в свое время просчитывал, что господ желающих будет оказываться в каждый данный момент времени не более восьми единиц, оставалось лишь гадать. Господа теснились в жидкой от потных испарений духоте приемной, точно кильки в томате; стояли и на лестнице, от третьего этажа до низу, и еще на улице – будто тесто из квашни у нерадивой хозяйки густо вытекало сперва на стол, а потом и на пол. Все это страшно напоминало Совдеп. И, честно сказать, никакой ностальгической грусти не пробуждало.
Без четверти двенадцать подошла очередь Лёки заходить в опросную кабинку к интервьюеру, сидевшему за перегородкой из толстого, верно, пуленепробиваемого стекла. Всего их было пятеро, каждый в отдельной клетке за отдельной дверью; поближе к этим дверям очередь, превшая единым крутым замесом, распадалась на пять щупалец. Молодой, ухоженный и прекрасно одетый парень был приветлив, вежлив и предупредителен – у него там наверняка работал кондишн; разговор в целях вящей безопасности чиновника шел через микрофоны, а для передачи тех или иных документов под прозрачной частью перегородки предусмотрен был специальный ящичек, который можно было двигать то на ту сторону, то на эту, в него надлежало по мановению начальственной руки вкладывать те или иные бумаги: паспорт, свидетельство о рождении Леньки, телеграмму Фомичева… Хорошо, что при столь экстренных ситуациях не требовались другие бумажки, например, справка о доходах – с нею бы Лёка наплакался. Ходили слухи, что, ежели доход казался интервьюеру не шибким, он с легкой душой отказывал в визе – с какой, мол, радости при этаких-то деньгах путешествовать? сиди и не рыпайся! Не может, дескать, человек со столь мизерным заработком тратиться на поездки, неспроста он едет, не к добру, скрывает свои истинные прибыли, преступник, наверное…
Да, молодой чиновник был вежлив и приветлив. И никакой это был, разумеется, не американец, не швед и не чех с Гавелом в башке и с печатью в руке – свой же, судя по выговору, брат русак куражился, только уже нового помета, без хамства, с хорошим словарным запасом и на жалованье у европейской административной структуры. И если отрешиться от того, что занимался он делом в каком-то смысле противоестественным – своим личным произволом, никому не отчитываясь в мотивах разрешения или отказа (такие у него были права по закону), после доверительного разговора и короткого раздумья над услышанным разрешал или запрещал господам петербуржцам съездить, например, в одну из столиц ближайшего зарубежья – Москву; если отрешиться от того, что ему, на Лёкин взгляд, надлежало бы взвыть от собственной подлости и выбежать на улицу с криком: да что же это творится, люди? да как же мы дошли до жизни такой? да не могу я этого больше! – а он сидел себе в своей ароматизированной клети и негромко, но жестко, с ясными глазами и очень серьезным видом вопрошал: «Вы уверены, что ваши чувства к сестре вашей матушки столь глубоки, что вы действительно сумеете облегчить ей ее последние часы в сем мире?» – если отрешиться от всего этого, то интервьюер был образцом предупредительности и даже сочувствия.
Но Лёка отрешиться не мог – и потому, верно, ему постоянно мерещилось некое запредельное самодовольство в каждой гримасе и каждой реплике чиновника. Вот, мол, я приехал сюда из своего таунхауса на своем «вольво», чтобы заниматься крайне важным делом: в целях, как сказано в законе, принятия превентивных мер борьбы с русским экстремизмом, а также прочей неостановимо растущей преступностью – лезть к тебе в душу и решать твою судьбу. Зачем мне быть невежливым с тобой? Неопрятным и тупым? Это все грубые, первобытные формы самоутверждения – а я интеллигентный человек. Я могу просто-напросто вежливейшим образом отказать тебе – и потом останусь веселиться дальше, а ты отвалишь весь в дерьме, и я даже скажу тебе на прощание: мне очень жаль.
– Да, я все понимаю, – скорбно поджимая губы, покивал чиновник где-то на двенадцатой минуте интервью. – Конечно. Случай бесспорный, у меня нет ни малейшего повода отказывать вам, И вашему несовершеннолетнему сынишке, несомненно, тоже. Это очень мило, что мальчик сам изъявил желание проводить свою двоюродную бабушку в последний путь. Вы хорошо его воспитали. Что же касается… – Он глянул в написанную Лёкой заявку. – Э-э… Обиванкина. Вы коротко с ним знакомы?
– Нет, – честно ответил Лёка. – Совсем даже нет.
– Однако вы все же сочли целесообразным найти его, получив телеграмму?
– Да. Я от тети Люси знал, что у нее в Питере есть давний друг Обиванкин, она о нем изредка рассказывала.
Поди проверь сейчас, рассказывала мне тетя Люся или нет.