— Ах, — ответила она, и улыбка ее стала чуть шире, переходя в усмешку, — вы ставите условия. Если я выйду за вас, вы все сделаете для меня, в противном случае вы не сделаете ничего. Но пока я не решила, выходить мне за вас или нет, не могли бы вы сделать один пустяк?
— Пока вы не решили? — воскликнул он, и его лицо вспыхнуло от внезапной надежды, загоревшейся в нем после ее слов. До этого момента не было и речи о подобном изменении ее отношения к его ухаживаниям. Он вновь изучающе взглянул в ее лицо. Не дурачила ли она его, эта девица с ангельски невинным взором? Мысль о такой возможности моментально остудила его.
— Что вам угодно от меня? — нелюбезным тоном спросил он.
— Пустяк, Мариус. — И она взглядом указала через плечо назад на высокого, крепкого мужчину в штопаном камзоле и в обмотках вместо сапог, который лениво топтался в дюжине шагов позади них. — Избавьте меня от общества этого негодяя.
Мариус посмотрел на Баттисту, а затем на Валери, улыбнулся и сделал легкое движение плечами.
— Но почему? — спросил он тоном человека, вынужденного противиться необоснованным доводам. — Другой заменит его, а в гарнизоне Кондильяка выбор невелик.
— Пусть невелик.
Заметив его реакцию, она уверилась в своем предположении: чем настойчивее она будет упрашивать об этом, тем вероятнее, что ее просьба не будет удовлетворена. Поняв это, она продолжила свое ходатайство с большей горячностью.
— О! — вскричала она как бы в ярости. — Мне навязали общество этого оборванца, чтобы унизить меня. Я не могу его терпеть. Мне невыносим сам его вид.
— Вы преувеличиваете, — холодно ответил Мариус.
— Нет, вовсе нет, — резко возразила она, с искренней горячностью глядя ему в лицо. — Вы не понимаете, что значит терпеть оскорбительное внимание от такого ничтожества, чувствовать, что следят за каждым твоим шагом, ощущать на себе взгляд всякий раз, когда находишься в поле его зрения. О, это невыносимо!
Внезапно он схватил девушку за руку, приблизив свое лицо к ее лицу на расстояние ладони, и горячо заговорил ей прямо в ухо.
— В вашей власти прекратить все это, Валери, — страстно шептал он ей. — Отдайте себя под мою опеку. Пусть я…
Внезапно он осекся. Она отстранилась, лицо ее было смертельно бледно, а в глазах, оказавшихся на уровне его глаз, читалось выражение ужаса и молчаливой ненависти. Он увидел это и, словно от удара, отшатнулся, отпустив ее руку. Краска сошла с его лица.
— Или, быть может, — заплетающимся языком пробормотал он, — я внушаю вам те же чувства, что и он?
Она стояла перед ним, и от пережитого страха, вызванного его неожиданной близостью, грудь ее тяжело вздымалась. Сжав губы и сузив глаза, он молча смотрел на нее. Но через секунду в нем проснулся гнев и подавил возникшую было печаль. В гневе Мариус де Кондильяк был холоден и опасен, потому что не давал ему выхода ни в напыщенных словах, ни в громогласных угрозах или обличениях, не размахивал руками, не хватался за оружие.
Он вновь наклонился к ней. Жестокость, скрытая в красивых очертаниях его рта, внезапно проявилась в улыбке, от которой дрогнули его губы.
— Я уверен, что именно Баттиста будет превосходным сторожевым псом, — сказал он. — У вас, возможно, есть основания не любить его. Он не знает французского, и вам не удастся подкупить его обещаниями награды, если он и захочет помочь вам бежать; но, видите ли, именно те качества, за которые вы его так ненавидите, делают Баттисту бесценным для нас.
Он мягко рассмеялся, довольный своей проницательностью, с преувеличенной вежливостью раскланялся с ней и, свистнув собаку, быстро отошел прочь.
Именно таким образом Мариус и его мать, которой он сообщил о просьбе Валери, были введены в еще большее заблуждение и после случившегося стали оказывать абсолютное доверие бдительному и неподкупному Баттисте. Убедившись в этом, Гарнаш приступил к исполнению задуманного. Нельзя сказать, чтобы ему было непривычно целиком отдаваться какому-либо делу, и, хотя парижанин влез в эту историю в Кондильяке вопреки своей воле, давление обстоятельств мало-помалу вынудило его воспринимать спасение Валери как свое личное дело. Тщеславие и гордость заставили его повернуть обратно, когда он был уже на пути в Париж: признать свое поражение, не дав последний бой, было выше его сил. Вот почему он впервые в жизни прибегнул к недостойному его низкому маскараду; он, который привык всегда действовать напрямую, был вынужден использовать простейшую из уловок. И, даже войдя в роль, он все равно чувствовал в сердце гнев, осознавая всю низость этой хитрости и то, как она роняет его в собственных глазах. Если бы подобное унижение оправдывалось какой-либо высокой политической целью, он вынес бы это с большим смирением: служение великому делу оправдало бы выбор средств. Но здесь перед ним была задача, сама по себе столь же не стоящая его, что и выбранные для ее решения методы. Ему пришлось чернить лицо, красить бороду и волосы, пачкать кожу и одеваться в грязные лохмотья лишь для того, чтобы вызволить девушку из заточения, в котором ее содержала эта изобретательная дама из Дофинэ, — а разве это подходящее дело для солдата, для мужчины его лет, его имени и происхождения! Гарнаш негодовал, но его упрямая гордость, не допускавшая возвращения в Париж и признания поражения от женщины, неумолимо удерживала его здесь.
А пять ночей назад, когда Гарнаш подслушал, что произошло между мадам де Кондильяк и Валери, его отвращение отчасти смягчилось. Глубокая жалость к девушке, попавшей во власть людей, не разбирающихся в средствах для достижения своих гнусных целей, осознание унижений, выпавших на ее долю, заставили его отбросить всякую нерешительность и чувство обиды.
Врожденная галантность, замечательная черта характера, которая всегда побуждала его защищать слабых от угнетателей, двигала им и сейчас. Вот почему, взявшись сначала неохотно за это тяжелое дело, он затем принялся исполнять его с усердием и почти с радостью. Кроме того, Гарнаш обнаружил в себе актерский дар, о котором ранее и не подозревал, и был воодушевлен возможностью использовать его.
Так получилось, что в Кондильяке оказался «земляк» Баттисты, наемник из Северной Италии, мошенник по имени Арсенио, которого Фортунио завербовал месяц назад, когда в первый раз начал увеличивать гарнизон. На «честности» этого малого Гарнаш и строил свои планы, Он пристально наблюдал за ним и, как ему показалось, обнаружил в нем изрядное коварство, достаточное для того, чтобы взяться за любое предложенное ему дело — при условии соответствующего вознаграждения.
Гарнаш начал прощупывать этого человека с характерной для него изобретательностью. Поскольку Арсенио оказался в Кондильяке его единственным «соотечественником», было не удивительно, что в свои немногие свободные от обязанностей тюремщика часы Баттиста искал его общества и беседовал с ним. Они сделались близкими приятелями, и разговоры их становились все более свободными и откровенными. Гарнаш, не желая ничем рисковать, ждал своего часа. И вот, после праздника Всех Святых, в день поминовения усопших note 27, Арсенио, воспитанный как верный сын церкви, предавался печальным воспоминаниям о своей матушке, умершей около трех лет тому назад. Он почти не реагировал на остроты Гарнаша, сохраняя задумчивость и молчание. Парижанин внимательно наблюдал за ним, дивясь тому, что такая примитивная натура оказывается способна на переживания.
Они сидели на ступенях часовни во внутреннем дворе замка. Арсенио лениво пощипывал пальцами стебелек травки, пробившийся между двух камней. Вдруг этот маленький человечек — а был он невысокого роста, кривоногий и жилистый — тяжело вздохнул.
— Ты что-то сегодня скучен, земляк, — усмехнулся Гарнаш, хлопнув его по плечу.
— Сегодня день мертвых, — ответил он, полагая, что сказал более чем достаточно.
Гарнаш рассмеялся:
— Для тех, кто мертв, это, без сомнения, так, в равной степени, как будет и завтра. Но для нас, сидящих здесь, сегодня день жизни!
Note27
День Всех Святых католическая церковь отмечает 1 ноября; на следующий день, 2 ноября, католики поминают усопших