И пока я летел под пасмурным небом из Мемфиса, я тщетно размышлял над глубокими дискуссиями прошлых лет насчет искусственного интеллекта или ИИ, как значилось на табличке, прикрепленной к думающей коробке. Когда речь заходит о компьютерах, споры об ИИ кажутся горячее, чем я считаю необходимым, отчасти из-за семантики. Слова «разум», «интеллект» обладают всеми разновидностями избитых ассоциаций нефизического типа. Я полагаю, это возвращает к факту, что ранние дискуссии и предположения, касающиеся этой проблемы, придавали такое звучание, как будто возможность для появления разума всегда присутствовала в ряде механизмов и что правильные действия, верно составленная программа могут вызвать его – стоит лишь их просто-напросто открыть. И когда вы смотрите на эту проблему таким же образом, как и многие другие, у вас начинает нарастать неудобное «дежа вю», – а именно витализм. Философские баталии ХIX столетия были настолько давно, что была забыта и доктрина, которая утверждала, что жизнь вызывается и поддерживается некоей «жизненной первопричиной», совершенно не родственной физическим и химическим силам, и, благодаря ей, жизнь есть самоподдерживающаяся и саморазвивающаяся установка – все это разгромил Дарвин со своими последователями, а теперь она снова рвалась к триумфу после былой победы механистической точки зрения. Витализм снова выполз из щелей, когда с середины прошлого столетия возродились подобные споры вокруг ИИ. Казалось, что Дэйв пал жертвой этих взглядов и уверовал, что помогал создать неосвященный сосуд и наполнил его чем-то, предназначенным только для тех святых вещей, что появились на сцене в первом образе Творения…
С компьютерами было не совсем так плохо, как с Палачом, потому что вы всегда могли утверждать, что неважно как тщательно разработана программа – она по существу есть выражение воли программиста, и действия, совершаемые машиной, представляют собой просто функции его разума, а вовсе не самостоятельный разум, осознавший свое существование и проявляющий свою собственную волю. А для санитарного кордона в теории всегда был Гедель с его демонстрируемой правдивой, но механически недоказуемой теоремой.
Но Палач был совершенно иным. Он создавался как искусственный мозг и, во всяком случае, обучался по образу и подобию человека, и, если дальше могло быть принято во внимание нечто вроде витализма, он был в состоянии контакта с человеческим разумом, из которого он мог почерпнуть почти все – включая искру, что толкала его на эту дорогу саморазвития – чем она сделала его? Творением своих собственных рук? Раздробленным зеркалом, отражающим раздробленную человеческую природу? Или и то, и другое? Или ни то, ни другое? Я не имел полной уверенности, но хотел бы я знать, сколько из его собственного было действительно его собственным. Он явно приобрел множество новых способностей, но был ли он способен иметь реальные чувства? Мог ли он, например, чувствовать нечто вроде любви? Если нет, то по-прежнему он оставался всего лишь скопищем разных сложных способностей, не вещью со всеми избитыми фразами ассоциаций нефизического вида, которые делали слово «разум» таким колючим вопросом в дискуссии вокруг ИИ; и если он был способен на что-либо, скажем, на нечто вроде любви, и если бы я был Дэйвом, то я бы не чувствовал вины за то, что помог появлению Палача. Я бы ощущал гордость – не гордыню, как он полагал, и еще бы я ощущал смирение. Хотя, с другой стороны, я не знал, какие бы мысли у меня бродили, потому что я все еще не уверен, не от дьявола ли изощренные умы.
Когда мы приземлились, вечернее небо было ясным. Я прибыл в город прежде, чем солнце зашло окончательно, а перед дверями Филиппа Барнса оказался немногим позже.
На мой звонок открыла девочка лет так семи-восьми. Она смотрела на меня большими карими глазами и не говорила ни слова.
– Я хотел бы поговорить с мистером Барнсом, – сказал я.
Она повернулась и отступила за угол.
Грузный медлительный человек в нижней рубашке, с лысиной на полголовы и очень розовый ввалился в коридор и уставился на меня. В его левой руке была зажата пачка газет.
– Чего вам надо? – спросил он.
– Я насчет вашего брата.
– Э?
– А может, мне можно войти? Это путаное дело.
Он открыл дверь, но вместо того, чтобы впустить меня, вышел сам.
– Потолкуем об этом здесь, – сказал он.
– Ладно. Я только хотел выяснить, говорил ли он когда-нибудь вам о некоем механизме, над которым он когда-то работал – его называли Палачом.
– Ты фараон?
– Нет.
– Тогда с чего это тебя заинтересовало?
– Я работаю на частное детективное агентство, пытающееся разобраться в судьбе оборудования, созданного в ходе работы над проектом, в котором участвовал ваш брат. Это оборудование – робот, и он неожиданно появился неподалеку отсюда и очень может быть опасным.
– Покажите-ка какой-нибудь документ.
– Таких не водится.
– А звать тебя как?
– Джон Донни.
– И ты думаешь, что у брата было какое-то краденое оборудование перед его смертью? Дай-ка я скажу тебе кое-что…
– Нет. Не краденое, – возразил я. – И я не думаю, что оно находилось у него.
– Тогда о чем речь?
– Эта штука – ну, она похожа на робота. Из-за кое-какой особой подготовки, которую раньше получил Мэнни, у него появилась способность отыскивать эту штуку. Он мог даже притягивать ее. Я просто хочу выяснить, говорил ли он что-нибудь о ней. Мы пытаемся эту штуку отыскать.
– Мой брат был респектабельным бизнесменом, и мне не нравятся твои обвинения. Особенно то, что я слышу их сразу после похорон. Думаю, мне пора пойти и позвать фараонов, чтобы они задали кое-какие вопросы тебе.
– Минуточку. Полагаю, я сказал вам, что у нас есть кое-какие причины считать, что именно этот механизм мог убить вашего брата?
Розовый цвет лица сменился багровым, скулы неожиданно обрисовались. Я не был подготовлен к тому потоку ругани, что хлынул из него. На минутку мне показалось, что он вот-вот меня ударит. – Погодите-ка секунду, – сказал я, когда он переводил дыхание, – что такого я сказал?
– Ты или решил пошутить над смертью, или глупее, чем выглядишь.