— Это не совсем приятно: получается, будто ты находишься в своем доме, да не у себя.
— О! — с живостью вскричал мажордом. — Это предание не может быть справедливо!
— Почему же?
— Вот уже десять лет, сеньор, как я один живу на асиенде, и сам составил ее подробный план. Раз сто я осматривал дом самым тщательным образом, мало-помалу открыл все тайники, все потайные двери — это просто убежища на случай нападения врасплох. В этой же стороне здания нет ни малейшего признака потайной лестницы, я сам удостоверился в этом; кроме того, потайных дверей нет и в тех комнатах, которые вы выбрали.
— Это справедливо. Дальше.
— Я хотел убедиться в этом полностью и, будучи самовластным хозяином на асиенде, приказал исследовать всю местность вокруг. Я сам наблюдал за этими обходами; они простирались на пять, на шесть и даже на семь миль вокруг асиенды.
— И ничего не открыли?
— Ровно ничего, сеньор.
— Стало быть, в толках нет ни тени правды?
— Что до меня, то я убежден в этом!
— Надеюсь вскоре убедиться в этом сам. Вели двум-трем пеонам прийти с инструментами, чтобы отомкнуть эту дверь.
Мажордом склонил голову и вышел. Через четверть часа он вернулся с тремя пеонами.
— Выньте эту дверь, ребята, — сказал асиендадо, — но смотрите, осторожно, по возможности чтобы не попортить ее.
Пеоны принялись за дело.
В несколько минут дверь была снята с петель; за ней оказалась глухая стена.
— Ты прав, — обратился владелец асиенды к мажордому. Через полчаса все опять было на прежнем месте, а затем хозяин и слуги удалились.
В первый же день по прибытии дон Хесус освоился в доме, точно он целый год прожил на асиенде.
Вечером после сытного ужина дон Хесус вышел из столовой в сад, чтобы освежиться. Ночь была дивная, звездная, месяц светил ярко, и все было видно, как днем.
Асиендадо расхаживал взад и вперед, разговаривая с мажордомом, — он намеревался со следующего же дня начать обзор своих владений и отдавал приказания, чтобы лошади были готовы с рассветом.
Во время разговора он машинально поднял голову и вскрикнул от изумления.
В зале Мертвеца светился огонек.
— Видишь? — указал дон Хесус мажордому.
— Что это значит? — прошептал тот, крестясь.
— Ей-Богу, сейчас мы это узнаем! — вскричал асиендадо. Дон Хесус был храбр; не колеблясь ни мгновения, он увлек за собой растерявшегося мажордома и быстрым шагом направился к правому флигелю.
Вдруг свет померк. Дон Хесус остановился.
— Я с ума сошел! — вскричал он, расхохотавшись. — Я принял за огонь лунный луч, отразившийся в стеклах.
Мажордом покачал головой с видом сомнения.
— Ты не веришь мне, — продолжал дон Хесус. — Я сейчас докажу тебе, что прав.
Он вернулся на прежнее место, где стоял, и огонек появился снова.
— Видишь? — спросил он.
Потом он опять перешел на то место, с которого свет не был виден, и действительно, он исчез. Эту проделку он повторил несколько раз с одинаковым успехом.
— Теперь можно пойти лечь спать, — наконец решил асиендадо, — и не думать больше о всех этих глупостях.
На следующий день он, не говоря о причинах, велел приготовить себе другие комнаты, в отличие от тех, которые выбрал сначала и в которых провел ночь, и отправился объезжать своих фермеров и пастухов. Мажордом заметил, что он бледен, чем-то расстроен, дико озирается по сторонам и порой содрогается от малейшего звука. Как хорошо вышколенный слуга, он оставил эти замечания при себе и не выдал их ни единым словом.
Прошло несколько лет. Дон Хесус только изредка ездил в Чагрес или в Панаму для сбыта товаров с асиенды, кож и зерна. Поездки его никогда не длились дольше, чем это было необходимо. Едва он заключал сделку или делал покупку, как тотчас же поспешно возвращался домой.
Донья Лусия, жена его, жила очень уединенно, она почти не выходила из своих комнат и посвящала себя исключительно воспитанию дочери, которую любила страстно.
Иногда в тихую погоду она выходила в сад, садилась в рощице из магнолий, апельсинных деревьев и яблонь и проводила несколько часов в задушевных беседах со своей дорогой Флорой и капелланом асиенды, достойным пастырем, согласившимся оставить свой монастырь в Панаме, чтобы похоронить себя в этом пустынном месте.
Отцу Санчесу было лет сорок восемь — сорок девять, но от подвижнического образа жизни и многочисленных лишений, которым он подвергал себя, волосы его побелели до времени, лицо сделалось изможденным, его кроткий взгляд дышал святостью, и сердце было в полном соответствии с его святым видом. Хотя он никогда не говорил о себе, однако при взгляде на него не трудно было понять, что большое горе смолоду навек разбило это великодушное сердце, одаренное редкой чувствительностью, подобно всем избранным натурам, для которых жизнь — одно продолжительное страдание; отец Санчес имел редкий дар не только сочувствовать страданию ближнего, но и приносить утешение, не докучая и не навязываясь при этом.
Все жители асиенды глубоко чтили отца Санчеса, донья Лусия любила его, как отца, и внушала любовь к нему своей дочери. Сам дон Хесус Ордоньес, который мало кого уважал, опасался и любил его в одно и то же время, не давая себе ясного отчета в этом двойственном чувстве к достойному капеллану.
Между тем донья Лусия стала все более и более слабеть, в течение нескольких месяцев силы постепенно оставляли ее, она худела и бледнела, но не жаловалась и, по-видимому, не слишком страдала.
Однажды она слегла.
Дон Хесус, вообще мало обращавший внимания на жену, решился, однако, на этот раз войти в ее спальню и по просьбе доньи Лусии пробыл с ней наедине около двух часов.
Что говорили друг другу супруги во время этого продолжительного разговора?
Этого никто не узнал.
Когда дон Хесус вышел из спальни супруги, он был бледен и сильно расстроен, как бы вследствие глубокого страдания или бессильного гнева.
Он тотчас вскочил на лошадь и в сопровождении слуги помчался сломя голову в Чагрес.
Едва за доном Хесусом затворилась дверь, как к донье Лусии вошли отец Санчес и донья Флора.
Флоре тогда было тринадцать лет; высокая, стройная, почти уже сложившаяся девушка, она обладала красотой матери с добавлением искорки решительности в бархатистых черных глазах.
Эти три лица провели всю ночь в задушевной беседе. На рассвете донья Флора, измученная бессонной ночью, несмотря на все усилия противиться сну, наконец заснула на груди умирающей матери.
Бедная женщина поцеловала ее в лоб.
— Стало быть, так надо? — прошептала она с грустью.
— Надо, — кротко ответил священник.
— Увы! Увижу ли я ее когда-нибудь?
— Увидишь, если повинуешься мне.
— Клянусь! Но мне страшно, Родригес.
— Потому что вера твоя слаба, бедная дорогая дочь моя! Сам Господь повелевает тебе моим голосом принести эту жертву.
— Да будет Его воля! — с невыразимой грустью сказала донья Лусия. — Ты будешь охранять ее, отец мой?
— Пока она не будет счастлива и что бы ни случилось!
— Даже если бы этот человек захотел воспротивиться?
— Успокойся, моя дорогая, он меня должен бояться, а не я его.
— Господь принял твой обет, отец мой.
— И поможет мне сдержать его, дочь моя.
Вскоре после десяти часов вечера из Чагреса во весь опор примчался дон Хесус. С ним приехал доктор. У ворот стоял отец Санчес, грустный, но спокойный.
— Донья Лусия?.. — только и смог сказать асиендадо.
— Скончалась при заходе солнца, — глухо ответил священник.
Не слушая дальше, дон Хесус соскочил с лошади и бросился в дом, крикнув доктору:
— Пойдемте!
Когда он вошел в комнату умершей, им овладело странное волнение.
Донья Лусия лежала на кровати спокойная, улыбающаяся, как птичка, сложившая крылышки, она точно спала.
Донья Флора, стоя на коленях у изголовья матери, держала ее руку в своей и горько рыдала.
Поглощенная своим горем, девушка не заметила присутствия отца.