Евсевий. Зачем же они тогда остерегаются, как бы не угодить в яму или не хлебнуть яда? Или заразы меньше боятся оттого, что не видят? Но невидим и яд василиска, который он источает глазами. Если требуют обстоятельства, я, не задумываясь, рискну жизнью ради близких. Но подвергать беспричинно смертельной опасности себя — это сумасбродство, а других — жестокость… Есть и еще чем полюбоваться, но это уже вам покажет жена. Гостите здесь хоть и три дня, чувствуйте себя, как дома. Вволю насыщайте и взоры и душу. А у меня неотложные дела. Надо съездить в две деревни по соседству.
Тимофей. Дела-то денежные?
Евсевий. Ради денег я бы никогда не расстался с такими друзьями, как вы.
Тимофей. Тогда, верно, охота где-нибудь поблизости?
Евсевий. Да, охота, только не за кабанами да оленями, а совсем за другою дичью.
Тимофей. За какою же это?
Евсевий. Сейчас расскажу. В одной деревне слег мой приятель, и жизнь его под угрозой. Врач опасается за тело, а я еще больше опасаюсь за душу больного. Мне кажется, он приготовлен к переселению в иной мир не так, как должно христианину. Я помогу ему ободрением и увещанием, чтобы, умрет ли он или поправится, любой исход послужил ему на благо. В другой деревне вспыхнул ожесточенный раздор. Оба противника — люди совсем не дурные, но очень упрямые, и если вражда разгорится, боюсь, как бы они многих не втянули в гною распрю. Я приложу все усилия, чтобы их помирить: ведь у меня с обоими старая дружба. Вот за чем я («кочусь, и если охота удастся, мы вместе справим здесь επινιχια[145].
Тимофей. Благочестивая охота. Помогай же тебе не Делил, но Христос!
Евсевий. Такую добычу я предпочту наследству в две тысячи дукатов.
Тимофей. А вернешься скоро?
Евсевий. Сперва надо испробовать все средства до последнего, а потому назвать точный срок заранее не могу. Пока прощайте и распоряжайтесь моим добром словно бы своим.
Тимофей. Доброго пути и счастливого возвращения. Храни тебя господь!
О несравненном герое Иоганне Рейхлине[146], причисленном к лику святых
Помпилий. Откуда ты к нам в дорожном уборе?
Брассикан. Из Тюбингена.
Помпилий. Нового ничего там не слышно?
Брассикан. Удивительное дело, до чего же все смертные одержимы жаждою новшеств! Впрочем, слышал я в Лувене одного черноризца верблюжьего ордена[147], так он проповедовал, что всего нового должно бежать.
Помпилий. Слово, достойное верблюда. А будь он человеком, он бы заслуживал того, чтоб никогда не менять старых сандалий и дырявых штанов, чтобы есть одни тухлые яйца и не пить ничего, кроме прокисшего вина.
Брассикан. Но я не хочу оставлять тебя в неведении: не до такой степени наслаждается он старьем, чтобы предпочитать вчерашнюю похлебку свежей.
Помпилий. Ладно, бог с ним, с верблюдом. Скажи, есть ли какие новости.
Брассикан. Есть, но недобрые — в подтверждение верблюжьей проповеди.
Помпилий. Однако же эта самая новость со временем состарится. Иначе и быть не может: если все старое хорошо, а все новое дурно, то все хорошее ныне прежде было дурным, а что дурно теперь, будет некогда хорошо.
Брассикан. По-видимому, так, ежели следовать определениям и правилам верблюда. Но этого мало: из них вытекает, что если дурень в юности был скверный дурень, — оттого что молод, — он же нынче добрый дурень — оттого что обветшал.
Помпилий. Выкладывай, однако ж, все, что принес.
Брассикан. Великий и славный муж, феникс триязыкой учености, Иоганн Рейхлин скончался.
Помпилий. Ты не ошибаешься?
Брассикан. Увы, нет.
Помпилий. Но что в этом недоброго — оставив по себе чистейшее имя и бессмертную славу, уйти от бедствий человеческой жизни к сонму блаженных?
Брассикан. Кто тебе это открыл?
Помпилий. Самое существо дела. Не может умереть иначе тот, кто так прожил жизнь.
Брассикан. Но ты судил бы еще увереннее, если бы знал то же, что я.
Помпилий. Что же именно? Говори, заклинаю!
Брассикан. Нельзя никак.
Помпилий. Отчего?
Брассикан. Я пообещал молчать и хранить тайну, которую мне доверили.
Помпилий. Возьми обещание и с меня! Я рта не раскрою, вот тебе честное слово!
Брассикан. Хотя честное слово не раз меня обманывало, изволь. Само дело такого свойства, что о нем даже надо бы рассказывать всем добрым людям. Есть и Тюбингене один францисканец; все считают его человеком редкой святости, — все, кроме него самого.
Помпилий. Важное доказательство подлинной святости.
Брассикан. Если б я назвал имя, ты бы понял, о ком речь, и тут же со мною согласился.
Помпилий. А если б я сам попробовал угадать?
Брассикан. Попробуй.
Помпилий. Придвинь-ка ухо.
Брассикан. Зачем? Ведь мы одни.
Помпилий. Так уж заведено. (Шепчет.)
Брассикан. Он самый!
Помпилий. Да, этому человеку можно верить с закрытыми глазами. Что бы он ни сказал, для меня будет Сивиллиным листом[148].
Брассикан. Тогда выслушай с доверием весь наш разговор. Рейхлин хворал, и довольно опасно, но все же надежда нас не покидала: ведь он заслуживал того, чтобы никогда не стариться, не болеть, не умирать. Рано поутру навестил я францисканца, чтобы тот своею молитвою снял мне тяжесть с души: болезнь друга, которого я любил, как родного отца, была и моею болезнью.
Помпилий. Конечно! Кто не любил его, кроме разве лишь самых низких мерзавцев!
Брассикан. Тут мой францисканец и говорит: «Брассикан, гони прочь из сердца всякую скорбь — наш Рейхлин перестал болеть». — «Как? — говорю. — Внезапно поправился?» (За два дня до того врачи не сулили ничего хорошего.) А он в ответ: «Да, поправился, но так, что вперед ему уже нет нужды опасаться за свое здоровье. Не плачь, — это он увидел, как у меня брызнули слезы, — не плачь, пока не выслушаешь все до конца. Шесть дней не навещал я нашего друга, но ежедневно молился господу о его спасении. Нынешней ночью, после заутрени, я прилег, и неприметно подкрался ко мне сон, такой ласковый, легкий».
Помпилий. Что-то радостное чует душа… Брассикан. И не напрасно. «Казалось мне, — говорит он, — будто я стою перед каким-то мостиком, ведущим на какой-то восхитительной красоты луг. Так ласкала взор изумрудная зелень трав и листвы, так сияли невероятною пестротою красок звездочки цветков, так все благоухало, что по сю сторону речки, разделявшей счастливое это поле, ничто словно бы и не зеленело, и даже не жило вовсе, но все было уныло, безобразно, мертво. И пока я глядел, не отрываясь, забыв обо всем на свете, как раз в это время мимо прошел Рейхлин и, проходя, пожелал мне по-еврейски мира. Он миновал уже средину моста, и тут только я опомнился и хотел было бежать следом, но он оглянулся и остановил меня. „Еще не время, — промолвил он. — В пятый от нынешнего год последуешь за нами и ты. А пока смотри и будь свидетелем того, что происходит“. Тут я спрашиваю францисканца: „Рейхлин был наг или одет? один или с провожатыми?“ — „Одеяние, — отвечал францисканец, — на нем было только одно, ослепительной чистоты и белизны, словно бы из дамасского шелка. Позади следовал мальчик, крылатый и неописуемо красивый; я полагаю, это был его добрый гений“.
Помпилий. Но злых гениев в провожатых не было?
Брассикан. Нет, были, — так думает францисканец. За спиною у Рейхлина, поодаль, тянулось несколько птиц, совсем черных[149], и только когда они распускали крылья, виднелись перья не то чтобы белые, а скорее желтоватые. Оперенье и голос — в точности как у сорок, но только каждая крупнее сороки раз в шестнадцать, — с коршуна, никак не меньше, — на голове гребень, клюв и когти крючком, живот отвислый. Настоящие гарпии, будь их всего три.
145
Празднество и пир в честь победы (греч.).
146
Иоганн Рейхлин (1455—1522) — германский юрист и филолог, один из первых по времени гуманистов в Германии. Он был знатоком всех трех священных языков — латинского, греческого и еврейского, и когда император Максимилиан, по наущению еврея-ренегата Иоганна Пфефферкорна, издал указ о сожжении всех еврейских книг (кроме Ветхого завета), за то что все они якобы содержат хулу на Христа и христианство, Рейхлин убедительно опроверг эту клевету и добился отмены указа. Это послужило началом многолетней борьбы между гуманистами и врагами возрождающейся науки; одним из плодов борьбы была знаменитая сатира «Письма темных людей».
147
Намек на главу лувенских кармелитов (верблюд по-латыни camelus) Николаса Бехема (ок. 1462—1526), который публично обвинял «Разговоры» и их автора в ереси.
148
То есть такою же непреложной истиной, как предсказание пророчицы Сивиллы. Сивиллою древние звали любую женщину, наделенную даром прорицания, но отличали между ними нескольких самых знаменитых. Римляне особенно чтили Кумскую Сивиллу (Кумы — город на юге Италии), которая, по преданию, продала царю Тарквинию Гордому сборник стихотворных прорицаний. Этот сборник («Сивиллины книги») хранился в главном храме Римского государства, и к нему обращались лишь в случаях крайней нужды и крайней опасности. Свои предсказания Кумекая Сивилла писала на листах пальмы.
149
Это монахи-доминиканцы, главные враги и гонители Рейхлина, носившие черную рясу.