Борис Рябинин
Последняя отрада
Наш полк стоял в городе Катовице. Война только что окончилась – самая кровавая и страшная из войн, какие когда-либо бывали на земле. Ещё всё дышало ею, всё говорило о едва утихшем урагане. И разрушенные здания, и неимоверная нищета польского населения, бедность, глядевшая изо всех дыр.
Ещё нет-нет да и раздавались выстрелы из-за угла, по ночам в развалинах слышались крики о помощи. Разгромленные в открытом бою, загнанные в щели, как крысы, гитлеровские недобитки, пытаясь запугать, жгли, убивали.
Четырнадцать собак несли службу в советской комендатуре. Овчарки и одна татра – так называли местные жители горных чешских овчарок, белоснежных, с закрученной шерстью, охранявших от волков стада домашнего скота, выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни, неподкупных друзей человека. По образу жизни и повадкам они схожи с кавказскими овчарками.
Наша татра была старая, но ещё сильная и крепкая, необычайно злобная, никого не подпускавшая к себе.
Как сейчас, вижу эту мечущуюся по клетке, исходящую истошным лаем дьявольскую бестию, которую, вероятно, не смутило бы и появление стаи голодных волков. Глядя на неё, всегда думалось: что ей пришлось перенести, почему она стала такой озлобленной?
Даже лай её, сиплый, какой-то простуженный, заставлял задуматься об этом. Прежде чем попасть к нам, татра прошла через многие руки, мыкалась без хозяина, в качестве военного трофея была у немцев. Её били смертным боем, обламывали и укрощали, унижали так, как только можно унизить зависимое существо, но она не сделалась от этого забитой, нет. Она вела себя вызывающе, независимо, показывала такую ненависть и презрение к людскому роду, что, право, порой становилось жутко...
– Колосс Фарнасский, – сказала про неё жена коменданта, переводчица и образованная женщина, усмотрев в её непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами.
По странной случайности, это прозвище перешло и на бойца, ходившего за собакой, приветливого парня – косая сажень в плечах, – единственного человека, с которым ещё кое-как мирилась татра.
Колосс Фарнасский... Всякий раз, когда я вспоминаю это выражение, я вижу перед собой эти два существа – большого, добродушного, как ребёнок, советского солдата, на котором все гимнастёрки казались как бы севшими после стирки, а сапоги едва достигали середины голени, и его подшефную псину. Колосс Фарнасский! Если применительно к собаке, прозвище подчёркивало неукротимость и непомерную злобу животного, то по отношению к солдату оно носило скорее иронический оттенок, напоминая о его росте: парень был высоченный, как колокольня.
Однажды перед полковником-комендантом предстал плохо одетый человек. На вид ему было лет пятьдесят – пятьдесят пять. Печать страданий лежала на его лице. Тусклые глаза, потухший взор, в лице ни кровинки. Цивильная одежда с чужого плеча не могла скрыть его страшной худобы. С первого взгляда в нём без труда можно было узнать одного из тех узников фашистских лагерей, тех несчастных, которых спасло быстрое наступление Советской Армии. Прошедший через все муки, тысячу раз умерший и всё-таки оставшийся в живых, он будил гнев и сострадание.
Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:
– Пан полковник, я извиняюсь... скажите... я слыхал, что здесь есть собака породы татра, самка... У вас на караульной службе... Я ищу собаку. Я потерял её в начале войны. Разрешите мне её посмотреть, пан полковник... И если она моя... если вы не против, забрать её... Это всё, что у меня осталось после войны, я извиняюсь...
Выяснилось, что он был в Освенциме. О том свидетельствовал значок на правой руке – шестизначный номер. На всём белом свете у него не осталось ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, остальные близкие развеялись по миру, как ветер уносит сухие листья.
Собаки находились в глубине двора, каждая в отдельной вольере. Татра из-за её особой злобности была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Ещё сорвётся!
Полковник распорядился, чтобы человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них одну, белую, прищурился, походка его вдруг сделалась неверной, казалось, вот-вот он упадёт. Вглядываясь напряжённо, он шёл к ней...
Собака заметила его ещё издали и, перестав лаять, натянула цепь. Она вся как бы стремилась, рвалась к нему и в то же время замерла, словно боясь ошибиться.
Было поразительно тихо. Перестали лаять другие собаки. Когда он подошёл ближе, всё так же молча, всё так же неуверенно шаркая ногами, ничего не видя, кроме маячившего белого пятна за проволочной сеткой, он тихо-тихо позвал её. Звука почти не было слышно, только шелест губ. Но она услышала. У неё мелко дрожали уши, ошейник врезался в шею, мускулы напряглись. Уши! В них сейчас было выражено всё – страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, жгучая надежда, вера и затаённый страх, страх – вдруг это мираж, мелькнёт и исчезнет, и снова жизнь за сеткой... Собака переживала и чувствовала то же, что и тот, подходивший к ней человек. И когда его шёпот донёсся до неё, она как-то непонятно, неестественно, боком и всем телом бросилась к нему. Он распахнул вольеру, кинулся к собаке, упал на колени, обнял её, она прижалась к нему, и так они замерли в этой полной трагизма и радости позе...
После он отвязал её и вывел.
Все смотрели, не дыша. У нашего Колосса Фарнасского было выражение изумлённого младенца: он точно прозрел.
Татру просто невозможно было узнать. Куда девались её свирепый, неприступный нрав, её злобность, её лютая ненависть ко всем окружающим! Она вдруг стала тихой, смирной, и только всё старалась заглянуть в глаза хозяину, ластилась к нему, как бы всё ещё не веря, что это он и они больше не расстанутся...
Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали польские деньги – довольно крупную сумму в злотых. Он был врачом и теперь без конца повторял об этом, вперемежку со словами благодарности: «Дзенькую, дзенькую, пани...» Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У неё была спазма.