— И мало того, — порывисто продолжал мичман, — он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым… Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так…
Когда Леонтьев подробно передал свое объяснение с адмиралом, в кают-компании раздались восторженные одобрения. Все решили, что хотя с беспокойным адмиралом и тяжело подчас служить и он бывает бешеный, но что он добрый и справедливый человек, достойный глубокого уважения.
И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился пред мичманом, сказавшим ему дерзость, на «Резвом» незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о «человеке» — воспоминанием, которым — увы! — едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах «ценза», хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.
Пока в кают-компании шли разговоры об адмирале, он вышел из каюты и разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике.
Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое «преступление», как он. И это его отчаяние и вызывало в адмирале сочувствие и заставляло простить его вину, вселяя в адмирале уверенность, что моряк, так сильно потрясенный, уж более не прозевает шквала, и что, следовательно, отрешить его от командования вахтой, как он собирался, было бы напрасным лишним оскорблением и без того оскорбленного самолюбия.
И адмирал поднялся на мостик, подошел к Щеглову и как ни в чем не бывало спросил:
— Как ход-с?
— Десять узлов, ваше превосходительство!
В голосе мичмана звучала виноватая нотка.
Адмирал поднял голову, осмотрел паруса и заметил:
— Отлично-с у вас стоят паруса…
Этот комплимент, который в другое время порадовал бы мичмана, теперь, напротив, заставил его только вспыхнуть. Он напомнил ему о парусах, потерянных по его вине, и казался ему какою-то насмешкой.
«Уж лучше бы он опять разнес и назвал прачкой!» — подумал мнительный и нервно настроенный моряк.
Адмирал, казалось, понял и это. Ему стало жаль молодого человека. И он мягко промолвил:
— Не следует падать духом, любезный друг… Вы получили тяжелый урок и, конечно, им воспользуетесь… Беда у всех возможна… И вам только делает честь, что вы так близко приняли ее к сердцу… Это доказывает, что в вас морская душа бравого офицера… Да-с!
Молодой мичман, все еще думавший, что ему место только в «прачках», ожил от этих ободряющих слов адмирала и в эту минуту желал только одного: чтобы на корвет немедленно налетел самый отчаянный шквал. Он показал бы и адмиралу и всем, как лихо бы он убрался.
Но горизонт со всех сторон был чист, и мичман мог только взволнованно проговорить:
— Я, ваше превосходительство, поверьте… заглажу свою вину… Вы увидите…
— Не сомневаюсь… И скажу вам, что на ваших вахтах я буду спокойно спать! — проговорил адмирал и спустился с мостика.
Мичман, не находя слов, благодарно взглянул на адмирала, оказывающего ему такое доверие, и окончательно почувствовал себя снова неопозоренным моряком, могущим оставаться на службе.
И адмирал не ошибся. Действительно, он мог потом спокойно спать на вахтах Щеглова, так как после этого дня на корвете не было более бдительного вахтенного начальника.
Ободряющие, вовремя сказанные слова отчаявшемуся молодому моряку сохранили флоту хорошего офицера и были убедительнее всяких выговоров и арестов и всего того мертвящего формализма, который особенно губителен во флоте.
Николай Афанасьевич долго кейфовал у себя в каюте и не показывался наверху, чтобы не встретиться с адмиралом.
Наконец он послал вестового за старшим офицером, и когда тот присел в капитанской каюте, капитан спросил:
— Ну что, Михаил Петрович, адмирал отошел?
— Отошел, Николай Афанасьич… Только что с Леонтьевым объяснился и извинился перед ним.
Монте-Кристо пожал плечами и, улыбаясь, сказал:
— Сумасшедший!.. С ним ни минуты покоя… Значит, и нас с вами не отдаст под суд?
— Мало ли что он скажет…
— Ну и накричался же он сегодня… Уф! — отдувался Николай Афанасьевич. — И главное: почему, скажите на милость, наш корвет — кафешантан? — внезапно раздражился капитан, вспомнив обидные слова адмирала. — Что он нашел в нем похожего на кафешантан, а?.. Ведь это черт знает что такое…
— Осрамились мы сегодня, Николай Афанасьевич, надо сознаться.
— Да… все из-за Щеглова… И потом этот фор-марсель… Отчего его долго не несли?
— Подшкипер в спешке не мог его найти…
— Экая каналья… Но все-таки: почему же кафешантан? Кажется, у нас корвет в порядке…
— Кажется, — скромно отвечал старший офицер.
— Нет, решительно с ним невозможно служить… Если он будет так продолжать, я, Михаил Петрович, попрошусь в Россию… Надоело… Но пока это между нами… «Распустил офицеров!»… Не ругаться же мне, как боцману… Что значит: «распустил»?..
Капитан еще несколько времени изливался перед старшим офицером и, когда тот ушел, снова улегся на диван и морщился при мысли, что после сегодняшних треволнений придется идти обедать к беспокойному адмиралу. Правда, обеды у него отличные и вино хорошее, но…
— Нет… почему кафешантан? — воскликнул снова Монте-Кристо и никак не мог сообразить, что этим хотел сказать адмирал.
XVI
Адмирал обедал в шесть часов. Стол у адмирала был обильный и вина превосходные. В море у него каждый день обедало человек десять. Кроме постоянных его гостей — командира, флаг-капитана и флаг-офицера, обедавших у адмирала ежедневно, приглашались: вахтенный начальник, вахтенные гардемарин и кондуктор, стоявшие на вахте с четырех часов до восьми утра и, по очереди, два или три офицера из числа остального персонала кают-компании. Довольно часто кто-нибудь приглашался и экстренно, не в очередь. По воскресеньям, случалось, адмирала приглашали офицеры обедать в кают-компанию.
Все на «Резвом» хорошо знали, что адмирал не любил, когда приглашенные являлись ранее назначенного времени. Он держался английских обычаев и допускал опоздание минут на пять, но никак не появление гостя хотя бы минутой раньше.
Вначале, когда еще не всем были известны эти «правила», один мичман, приглашенный к адмиралу, желая быть вполне корректным, по его мнению, пришел в адмиральскую каюту минут за восемь и был принят далеко не с обычной приветливостью радушного и гостеприимного хозяина.
Молча протянул адмирал гостю руку, молча указал пальцем на диван, присел сам и, видимо, чем-то недовольный, упорно молчал, подергивая плечами и теребя щетинистые усы.
В отваге отчаяния гость решился завязать разговор и сказал:
— Отличная сегодня погода, ваше превосходительство…
Вместо ответа адмирал только покосился на мичмана и после паузы проговорил:
— А знаете ли, что я вам скажу, любезный друг?..
«Любезный друг», успевший уже изучить другие привычки «глазастого черта», взглянул на него с некоторой душевной тревогой.
И по тону, и по упорному взгляду круглых, выкаченных глаз адмирала гость предчувствовал, что адмирал, во всяком случае, не имеет намерения сказать что-либо приятное.
«Уж не хочет ли он перед обедом разнести?»
И он мысленно перебирал в своей памяти все могущие быть за ним служебные вины, за которые могло бы попасть.
Адмирал, между тем проговорив обычное свое предисловие, остановился как бы в раздумье.
Так прошла еще секунда-другая тяжелого молчания. Гость чувствовал себя не особенно приятно.
Наконец адмирал, видимо, бессильный побороть желание выразить свое неудовольствие и в то же время придумывая возможно мягкую форму его выражения, продолжал: