На четвертом курсе Шалву избрали в комитет комсомола филологического факультета. Когда кто-то предложил его кандидатуру, все немного удивились, а потом вспомнили, должно быть, что учится он хорошо, ровен с товарищами, не жаден и не привередлив.
Шалва покраснел от неожиданности, несколько раз порывался взять слово и отвести свою кандидатуру, но председатель (это был находчивый и громкоголосый сван — аспирант, про которого говорили, что он может кого угодно в чем угодно убедить) сказал, что комсомолу нужны не только умеющие хорошо говорить, но и умеющие хорошо молчать, а так как в новом составе комитета таких не слишком много, кандидатура Шалвы Дзидзидзе представляется ему достойной.
…В конце семестра общее студенческое собрание выбирало кандидата на Пушкинскую стипендию.
После жарких споров и долгих обсуждений осталась единственная кандидатура моего старого знакомого Ачико Ломидзе, члена студенческого профкома, ставшего с годами бойким и деловитым активистом. Учился он не слишком хорошо, но имел один неоценимый дар, который в ту пору весьма почитался: неведомо каким путем Ачико удавалось выбить лишнюю путевку в студенческий дом отдыха в Цагвери, или талон на пальто, или еще что-нибудь такое же заманчивое.
Делал он все это бескорыстно, движимый любовью к близким, и мы решили, немного покривив душой, предоставить стипендию не какому-нибудь сверхотличнику и осоавиахимовскому активисту, а нашему Ачико. Теперь оставалось только утвердить его кандидатуру на студенческом собрании.
Во время большой перемены в коридоре накрыли красным ситцем длинный стол. Кто-то успел написать плакат: «Выберем в пушкинские стипендиаты наиболее достойных представителей студенческой массы».
За столом заняли места руководители гуманитарных факультетов; Шалва, которому поручили назвать фамилию Ломидзе и охарактеризовать его, начал торжественным тоном;
— Товарищи, все вы знаете, что благодаря заботам о подрастающем научном поколении у нас в стране созданы все условия для овладения данным поколением основами современной науки…
Он говорил долго и скучно, он не умел выступать перед аудиторией, считал, что обычные слова и обычные фразы не годятся для объяснений с публикой, он на ходу придумывал немыслимые фразы, из которых иногда не знал, как выбраться.
Он никак не мог дойти до сути дела, наконец кто-то крикнул:
— Перемена кончается, называй наконец Ломидзе, не томи душу.
Шалва растерялся. В то время, пока он делал тяжкую попытку перейти к Ломидзе, меня кто-то потянул сзади за рукав. Это была Люся, дочь железнодорожника-сцепщика, девушка блеклая, ходившая все три курса в пальтишке с чужого плеча.
Она сказала, ужасно волнуясь, что неделю назад Ломидзе получил в университетском профкоме талон на женское пальто. И тайно передал его помощнику ректора Паписмеди.
— Это пальто полагалось студентам, А жена помощника сама пошла и купила его. Мне продавщица в кооперативе сказала. Тогда я узнала, что за последний месяц Ачико получил два талона на костюм и два талона на ботинки, но скрыл это. Куда делись вещи? Как можно выбирать такого человека?
— Слушай, так возьми скажи об этом.
— Да у меня сердце разорвется. Не смогу. Но сейчас начнут голосовать.
— Ты точно знаешь, не могли напутать?
— Клянусь тебе, клянусь мамой и папой тоже, — по старому тифлисскому обычаю начала клясться близкими Люся.
Я сказал себе, что не имею права вмешиваться в такое дело. А вдруг что-нибудь не так. Как я могу судить человека и подвергать сомнению честность и неподкупность старого служаки — помощника ректора?
Так говорил я себе, но знал, что с секунды на секунду незнакомая чужая сила заставит меня сделать то, о чем я скорее всего буду жалеть, но я не смогу не сделать этого… Я обернулся к Люсе и услышал, как она что-то нашептывает на ухо тетушке Маро, и та осуждающе качает головой.
В это время вслед за Шалвой бросились на трибуну заранее подготовленные ораторы, спешившие поведать миру о переполнявших их чувствах к энергичному общественному деятелю товарищу Ломидзе.
Когда они кончили говорить, председатель спросил для порядка:
— Нет ли еще желающих?
Я сказал:
— Дайте мне, пожалуйста, слово.
Аудитория загалдела:
— Не надо, и так все ясно, давайте голосовать.
— В том-то и дело, что не все так ясно, — сказал я, выйдя на сцену и безуспешно пытаясь подавить волнение, сдавливавшее горло.
Шалва недоуменно посмотрел на меня: что это мне приспичило вдруг?
— Не шумите, дайте сказать человеку! — крикнул он.
— Где человек, это человек? — громко спросил какой-то остряк.
— Пусть наконец успокоит наши головы, чего галдите?
— Пожалуйста, — обратился ко мне председатель, — говорите.
— Мне сейчас, сию минуту сказали одну неприятную вещь. Сказали такую неприятную вещь, что я не верю в нее. И если это недоразумение, заранее прошу меня извинить. Но я буду голосовать за Ломидзе только в том случае, если он скажет, кому отдал талон на пальто, которое предназначалось студентке.
Я посмотрел на Паписмеди, сидевшего в зале. Стало жаль его, но только на минуту. Потому что уже в следующую минуту у меня исчезли последние сомнения в его безгрешности.
Он вскочил с юношеской прытью и принялся доказывать, что все это чудовищная ошибка и поклеп на товарища, заслуги которого на общественной ниве известны всему вузу.
И тут заговорил Шалва:
— Я не хочу верить ни одному слову своего товарища Отара Девдариани, Все, что он сказал, серьезно и ответственно. Товарищ Девдариани хочет сказать, что комитет комсомола и деканат выдвигают на Пушкинскую стипендию не слишком достойного человека. Но это надо доказать. Поэтому я хочу спросить у комсомольца Девдариани: знает ли он, кому передан талон на пальто?
Мне не хотелось называть имя Паписмеди. По-прежнему было жаль его. Я на минуту задумался. И вдруг с места раздался голос Люси:
— Продавщицы магазина сказали, что пальто получила жена товарища Паписмеди. — Люся расплакалась, кто-то попробовал успокоить ее, а кто-то поспешил отодвинуться подальше.
— Новое дело, — негромко сказал председатель. Потом, совладав с собой, предложил: — Сейчас осталось мало времени для выяснения весьма щепетильных обстоятельств. Поэтому я предлагаю перенести собрание, скажем, на два или на три дня. К этому времени мы все выясним и сможем доложить вам.
— Не надо переносить собрания. Пусть товарищ Паписмеди скажет — было это или нет. Если скажет, что это неправда, все будет ясно, — предложил кто-то.
Паписмеди смотрел себе под ноги и не мог оторвать глаз от пола.
Поднялся Шалва:
— Товарищи, я прошу забыть все те слова, которые я произнес по адресу Ачико Ломидзе. Лично я предлагаю не выдвигать его на стипендию. Я думаю, что мы сможем найти более подходящего человека.
Я обернулся и увидел, как торопливо покидал собрание Ачико.
…Вспоминаю тост, который слышал от Варлама. Он говорил про Тенгиза вскоре после того, как врачу удалось примирить двух давних врагов:
— Ты, дорогой Тенгиз, непохож на других и готовься к тому, что у тебя будет нелегкая жизнь. Я знаю, у тебя будут верные друзья. И пожелаем им — пусть они так живут, как мы хотим. Выпьем, Но раз у тебя будут верные друзья, то почти наверняка у тебя будут и враги. Как у каждого достойного человека. Так вот, пусть эти враги тоже так живут, как мы хотим. Выпьем.
Я знаю, что у меня тоже будут враги. Потому что я временами плохо владею собой и не всегда говорю то, что надо. Но мне не страшны эти враги, пока есть у меня такой друг, как Шалва Дзидзидзе.
Совершенно напрасно с таким шутливым высокомерием относится к нему Циала. Шалва достойный человек.
Шалва убежден, что никогда не женится. Стесняется своей фигуры, своей неповоротливости, своей близорукости. Я все чаще думаю о том, что природа, лишив человека каких-то качеств, слуха например, старается компенсировать свой промах. Если это действительно так, то Шалва получил взамен два весьма важных качества: память и характер.