«По одежде судя, не индеец, — опускаясь перед скелетом на колени, подумал человек. — Индеец украшаться любит бисерными пронизками, медными серьгами да кольцами. На этом ничего такого не видно».
Он снова заговорил негромко, задавая вопросы и сам же отвечая на них.
— Видать, наш брат зверовщик. Как же это угораздило тебя, бедолага? Заблудился? Свою же мету на дереве проглядел или тропой ошибся? Бывает. А может, патроны неосторожно расстрелял и перед смертью олений мох жевал и свои же мокасины варил? И это с нашим братом случается. Бродяжья жизнь, бродяжья и смерть! А ну-ка покажись, сударь!
Стволом ружья человек поворошил изъеденные меха. Обрывки шапки, как только он дотронулся до нее, свалились, и череп с прилипшими к скулам клочками кожи оскалил зубы в мертвой, вечной улыбке. А меха парки и штанов рассыпались трухой. Из их вороха выскочила большая белоногая полярная мышь и взлетела по стене на потолок. Она свила гнездо внутри скелета, под ребрами.
— А где же его оружие? — спросил человек Молчана, сидевшего рядом. Но внимание пса было целиком занято мышью, шуршавшей под потолком. — Ничего нет! Ни ружья, ни пистолета, ни топора. Даже ножа нет!
Человек поднялся с колен и сказал по-прежнему негромко, но теперь уже тревожно:
— Убит и ограблен! Ясно, как божий день. А убили индейцы, это тоже ясно. Эх, испортили мы этих детей природы! Мы разбудили в их детских душах алчность и корысть. А за это ученики и стреляют нам, учителям, в спину да режут сонным горло за нитку бисера или ржавый топор. Надо гнать отсюда собак в три кнута!
Человек пошел было к двери, но остановился и вернулся к скелету.
— А ведь тебя, братец, похоронить надо, — грустно сказал он и вдруг быстро опустился снова на колени. В обрывках мехов что-то золотисто блеснуло. Сняв рукавицу, синеглазый человек откинул лоскут меха. Под ним, в левой стороне груди, меж верхними ребрами, там, где билось когда-то сердце, торчал длинный узкий нож с рукояткой из моржовой кости. Синеглазый порылся в сопревших мехах и нашел пустые ножны из вороненого металла с медными бляхами на медной же цепочке.
— Пустые ножны! Убит собственным ножом. А может быть, самоубийство? А что блестело на ноже золотом?
Он перехватил нож за лезвие, освободив рукоятку, и вскрикнул изумлённо:
— Американский пятидолларовик! — В торец моржовой рукоятки была искусно врезана золотая монета с гербом Соединенных Штатов — одноглавым орлом, держащим в лапах оливковую ветвь и пук стрел. — Так ты, приятель, янки, оказывается? Издалека забрел, гость незваный! А зачем приходил, что приносил, дружбу или вражду? — Синеглазый помолчал, глядя на скелет, и добавил задумчиво: — Молчишь? А интересно бы услышать твой ответ!
Подойдя к двери, он при свете осмотрел нож еще раз, отыскивая на нем какую-нибудь надпись или хотя бы инициалы. Но ничего этого ни на лезвии, ни на рукоятке не было. А нож показался ему очень знакомым. Он подумал и вспомнил. Матросский нож! Не один такой он видел в Ново-Архангельском порту у матросов с иностранных китобоев. Новая загадка! Как и зачем занесло американского моряка в глубь материка, в аляскинские дебри, куда и русские зверобои не рисковали еще ходить?
— Ладно! — решительно сунул он нож за пояс. — С мертвого какой спрос? А мыши не будут больше вить гнезда в твоих костях. Не уйду отсюда, не похоронив тебя.
Выходя из зимовки, он повторил, покачав головой:
— Американский моряк! Вот загадка!
ЕЩЕ ОДИН НЕЗВАННЫЙ ГОСТЬ
Зимнее, низкое и негреющее солнце было зловещим. По бокам его тускло светились «уши» — два ложных солнца, обещавшие лютые, все убивающие морозы. Великая северная равнина была полна особенной предательской тишины, когда невольно оглядываешься и ищешь глазами притаившегося врага И снова, как и много раз за эти годы, одиночество сомкнулось над синеглазым человеком черным омутом и сдавило сердце, как застарелая неизлечимая болезнь.
Он сидел на нарте и жевал плохо оттаявшую промерзшую лосятину. Не с кем разделить хлеб-соль! Один, как и вчера, как и месяц, как и несколько лет назад. В первые годы жизни здесь одиночество, с его необъяснимым страхом и щемящей тоской по человеку, по человеческому слову, по большому светлому миру, доводило его до исступления. Особенно зимними ночами, черными, глухими, без просвета. Даже у собак эти ночи мутили рассудок, и они выли, выворачивая душу панихидным воем. И тогда синеглазый с беспощадной ясностью начинал ощущать, что он один среди враждебной пустыни — лежит, закутавшись в меховую полость, под комлем вывороченного ветром дерева или сидит у потухающего чувала в холодной и дымной зимовке. А вокруг на сотни верст ни единого освещенного окна, ни единой родной человеческой души, только кромешный мрак, ледяное дыхание ветра и сводящий с ума вой собак. И воля его ломалась, мозг ослабевал. Он выбегал из зимовья без шапки, грозил кому-то кулаком и вопил так, что собаки прекращали свой вой и начинали рычать, приняв его вопли за крики зверя. А он, охваченный ужасом надвигающегося безумия, не помня себя, запрягал трясущимися руками собак и гнал, гнал их, безжалостно полосуя кнутом. Он гнал упряжку прямо в Петербург, к друзьям, к их восторженным речам о свободе и счастье народном, к Лизаньке, к ее сияющим глазам и нежным ласковым рукам. Мороз и встречный режущий ветер остужали его пылающую голову, и он на всем собачьем скаку так вбивал в снег ослоп, что псы падали и сплетались в рычащий, визжащий клубок. Он медленно закуривал трубку, стискивая чубук зубами, чтобы трубка не прыгала в дергающихся плачущих губах, и поворачивал упряжку к той же дымной зимовке, от которой хотел убежать.
Нет! Не убежишь! Между зимовкой и родным городом не только 18000 верст, между ними стоит и его императорское величество государь-император Александр II.
Однажды он не выдержал. Он почувствовал, что если не вернется в Россию, то или сойдет с ума, или пустит пулю в лоб из верного штуцера. Он примчался сломя голову в Ново-Архангельск и за немалые деньги купил место на английском торговом корабле, отправлявшемся в Лондон. Оттуда он думал пробраться в Россию — тайком, конечно.
Мир огромный, сияющий, совсем не такой, как грустные равнины и угрюмые неласковые леса Аляски, распахнулся перед ним. Солнечные, похожие на пышные ароматные букеты цветов Гавайи, такие же цветущие Филиппины, пожары закатов и таинственное мерцание звезд над экзотическими южными морями. В Кейптауне корабль бросил якорь в воды Атлантического океана. Сердце его билось Остался один переход до Лондона, а оттуда рукой подать и до родных российских берегов. В Кейптауне он встретил соотечественников. На рейде стояла эскадра русских военных кораблей, около года назад вышедшая в «кругосветку». В отеле, за табльдотом, он встретился с русскими офицерами, и один из них узнал в пассажире английского «купца», знакомого ему по Петербургу, гусарского корнета [4] Андрея Гагарина. Вечером они встретились на городской набережной, и моряк рассказал, что Андрей приговорен заочно к каторжным работам. Опоздай он тогда на несколько часов — звенеть бы ему сейчас кандалами в сибирских острогах. Жандармы явились на квартиру Андрея два часа спустя после его бегства из Петербурга. Нет у него и отца. Старик умер в том же году, не вынеся разлуки с единственным, горячо любимым сыном А имение их, и старый дом, и старый сад, на липовых аллеях которого он признался Лизе в любви, сиротский суд передал как вымороченное имущество в казну, ибо единственный наследник объявлен государственным преступником Книжка «Полярной Звезды» и экземпляры «Колокола», переданные им в верные руки любимой и любящей девушки, попали непонятным образом к жандармам и были расценены как злостное распространение в обществе революционной поджигательской литературы. Нельзя, правда, отказать жандармам в талантах ищеек — они нюхом учуяли, что молодой офицер связан с тайным революционным кружком. Теперь, не таясь уже, Андрей спросил моряка, не знает ли тот и его однополчанина, штаб-ротмистра Талызина? Оказалось, что моряк знал и Ваську Талызина, лихого гусара, первого по столице биллиардиста и кутилу. Но, к удивлению всего Петербурга, биллиардиста и запивоху арестовали жандармы вскоре после бегства Андрея. Был он судим, осужден за политическое преступление и отправлен не то в одну из западных крепостей, не то в Сибирь. «До свидания в парламенте!» — вспомнил Андрей последние слова милого, верного друга Васи. И с горьким стыдом подумал: «Вот почему не наладилась, как было обещано Василием при прощании, наша связь. А я-то думал о Васе плохо, решил, что струсил он и не захотел переписываться с государственным преступником». Оставалось еще выяснить самое важное и самое страшное. С сердцем, забившимся от черных предчувствий, Андрей спросил моряка, не слышал ли тот, что в Петербурге как-то связывалось имя государственного преступника Гагарина с именем Елизаветы Лаганской, светской барышни, теперь уже окончившей Смольный [5] институт. Моряк, подумав, ответил, что он не имел чести быть знакомым с мадемуазель Лаганской, ничего о ней не слышал, а поэтому ничего не может сообщить о ней. Андрей поник головой. Опять все та же неизвестность!