— Крепко держится славный городок! — услышал Андрей голос незаметно подошедшего Македона Ивановича. Капитан тоже смотрел на город серьезно и грустно.
— И от голода он с ног валился, чайками и водорослями питался, — с тихим восхищением сказал Андрей, — и от цынги вповалку лежал, и жгли его индейцы, и кровью он обливался под индейскими ножами, а стоит, живет, шумит!
— Потому, что характер у него русский! — подхватил геройским басом Македон Иванович. И, сразу понизив голос, спросил: — Как решили, Андрей Федорович? Говорите прямо! Если очень тошнит, давайте поломаем мою ряду с Пинком.
Он посмотрел на Андрея и увидел на его лице что-то такое, от чего голос капитана стал сердитым и обиженным:
— Такое дело, ангелуша, в бальных перчатках не сделаешь. По американским законам нам за это каторга грозит. Плевать в тетрадь, не мне их законы читать! — выкрикнул с заносчивой отвагой, не сдержавшись, Македон Иванович.
Андрей молчал. Он повернулся к бухте и опять поглядел на «Сюрприз». Бриг стоял, натянув нетерпеливо якорные цепи, как гончая на смычке. Капитан понял, куда глядит его друг.
— И шкипер, кандидат висельных наук, и вся команда до юнги — коренное варначье! У всех руки в крови. Разве я спорю? — он помолчал, разглаживая запорожские усы, и сказал с тихой, но твердой силой: — Но полагаю я, что ради нашего святого дела можно и в грязи вываляться. Да-с, ради святого дела!
— Я согласен, — трудно сказал Андрей. — Где же Пинк? Он должен был приплыть сюда, на мол?
— А вы где пропадали? Опоздали вы здорово, ангелуша. Но это неплохо. Пинк разозлился, а злого скорее раскусить можно. Петелька ушел в трактир, в «Москву». С ним еще один человек был. Вас, говорит Пинк, двое, пусть и нас будет двое. Французик некий, маркиз Шапрон.
— Маркиз? Настоящий? Или авантюрист какой-нибудь?
— Прах его знает! На нем пробы нет.
— А вы его знаете, Македон Иванович?
— Откуда мне маркизов знать? Чиновники здешние его на руках носят. Он в Ново-Архангельске с весны прошлого года. Однако пошли в «Москву», ангелуша!
Македон Иванович взял Андрея под руку, и они зашагали в ногу к спуску с мола.
ДЖОН ПЕТЕЛЬКА И ДВОЕ ДРУГИХ
Главная улица города, Михайловская, хотя и была с тротуарами из досок, но шириной и прямизной напоминала Андрею Невский. На разных сторонах Михайловской стояли друг против друга кафедральный собор Михаила-архангела и гостиница «Москва».
Деревянный собор, срубленный в форме креста выходцами из северных областей России, был так огромен, что загадкой оставалось, как поднимались на такую высоту тяжелые, будто железные, кедровые бревна и балки. В то же время, казалось, его можно поднять на ладони — так легок, на взгляд совсем невесом, был этот величественный храм [52]. А рядом с собором, в двух шагах от его паперти, стояла святыня индейцев-колошей — Женщина Туманов, двадцатиаршинный деревянный тотем. Баранов поставил его здесь как трофей русских после победы над колошами. Бог Саваоф [53], парящий в облаках над входной соборной аркой, не спускал глаз с тотема и двумя поднятыми пальцами не то грозил красно-зелено-черной, загадочно улыбающейся Женщине Туманов, не то благословлял ее.
Единственная ново-архангельская гостиница с трактиром «Москва» в точности повторяла сотни других гостиниц русских губернских городов. В такой же гостинице, очень длинной, с некрашеным верхним этажом и с нижним, выкрашенным вечной желтой краской, останавливался когда-то Павел Иванович Чичиков. Даже половой, встретивший Македона Ивановича и Андрея на лестничной площадке второго этажа, очень смахивал на полового, встретившего Чичикова, то есть был вертляв до такой степени, что невозможно было рассмотреть, какое у него лицо.
«Русский половой и восемнадцать тысяч верст пройдет, и по соседству с Северным полюсом ничуть не изменится, будет извиваться все так же преданно и помахивать грязной салфеткой», — подумал, улыбаясь, Андрей.
Половой поджидал их на лестнице, чтобы проводить. Он повел Андрея и капитана через «общую» на «чистую» половину, куда допускались только купцы, чиновники и шкиперы. В «общей», набитой промысловиками, матросами, работными людьми, лязгала, ухала, била в литавры «машина» — немецкий оркестрион. За буфетом стоял степенный, с могучей бородой и строгими глазами растриженный поп Петр Клыков, известный всему побережью и всем островам, как «питейный бог» Петька Клык. По обе стороны «питейного бога» высились многоведерный шипящий и свистящий самовар и многоведерная же бочка с ерошкой, обставленная кружками, стаканами и стаканчиками. Над бочкой, на гвоздях и крючьях, висели медвежьи, лисьи, бобровые, собольи шкурки, пластины китового уса и моржовые бивни. Это были залоги нетерпеливых зверовщиков, зверобоев и китобоев, дорвавшихся, наконец, до города с его радостями, но не успевших еще сдать свою добычу на склады Компании и получить за нее деньги. Они наливали себе ту или иную посудину, а в заклад вешали на стену ту или иную шкурку. Расплатившись потом с Клыком деньгами, они сами снимали с крюка свой залог.
В «чистой» половине были и отдельные кабинеты, и около одного из них, тесной комнатушке с тесовыми перегородками, половой остановился и постучал. За дверью послышался горловой звук, будто кто-то полоскал горло. Половой распахнул дверь и с трактирной элегантностью взмахнул салфеткой, приглашая войти.
В комнатушке сидело трое, но чувствовалось, что хозяин здесь человек в матросской, из лакированной соломки, шляпе и в грубой матросской куртке с медными пуговицами. Андрей взглянул на ненормально выпученные глаза этого человека, и в памяти его всплыли слова Македона Ивановича: «Сорвался с виселицы». Теперь не трудно было догадаться, что это Пинк, мрачно-знаменитый Джон Петелька.
Шкипер встал, приветствуя вошедших, и Андрей увидел карлика, худенького и низкорослого. Никак не вязалось с этим тщедушным тельцем огромное бульдожье лицо с мясистыми отвисающими щеками, широким приплюснутым носом и толстой морщинистой верхней губой, вздернутой над мелкими острыми зубами. И еще более неожиданной и нелепой была черно-смолевая, широкая и какая-то особенно плотная длинная борода, глядя на которую становилось жарко.
Андрей вздрогнул. Он остро почувствовал, что видел где-то этого жутковатого человека. Да, да, видел! Он точно знает — видел! Но где, когда?
Пинк мотнул головой, издав непонятные звуки, не снимая шляпы и не протянув русским руки. В левой он держал небольшую библию, заложив палец меж страницами, а правую засунул глубоко в карман куртки.
Второй из трех, бывших в комнате, тоже встал при входе русских и учтиво поклонился Андрею.
— Монтебелло де Шапрон, — сказал он, приветливо улыбнувшись.
Андрей тоже невольно улыбнулся и протянул французу руку, назвав себя. Шапрон ответил крепким рукопожатием маленькой горячей руки, затем подошел к Македону Ивановичу, громко и дружески заговорил с ним на чистом русском языке.
Шапрон понравился Андрею, любившему красивых людей. А француз был красив тяжелой, властной красотой античного римского патриция: массивная голова, широкий безгубый рот, крупный, но тонкий орлиный нос, квадратный подбородок. Портили впечатление только его волосы, вульгарно рыжие с краснинкой, как лисий мех, и еще более — глаза, небольшие, круглые, суетливо-беспокойные, будто бегали в них мышки: мелькнут и спрячутся, снова мелькнут и снова спрячутся.
Третий сидевший за столом не поднялся и даже не посмотрел на вошедших. Гарпунщик «Сюрприза», креол Ванька Живолуп, считал, что с «господами» первому здороваться не следует. Не раз бывало, что его протянутую руку господа встречали презрительной улыбкой, а Ванька был затаенно, значит особенно болезненно, самолюбив. От матери алеутки Ванька унаследовал маленький рост и прямые жесткие волосы, а от русского отца — белое и рыхлое, как картофелина, лицо и толстый багровый нос запойного пьяницы. Живолуп был франт, но и франтовство его было наполовину алеутское — серебряные рубли, привешенные к мочкам ушей на грязных ремешках, и наполовину русское — цветной шелковый кушак, туго перетянувший кухлянку. Длинным концом кушака Ванька то и дело вытирал губы, вымазанные темным соусом. Он что-то ел, громко чавкая и низко склонившись над тарелкой.