— Потом расскажу. Когда же ты разошлась с отцом твоего малыша?

— После того, как он меня ударил второй раз. Это случилось в душном гостиничном номере. Он захотел, чтобы я разучила песню и танец под названием «Канкан по-кентуккийски». Представляешь? Я сказала, что и не подумаю, и стала над ним смеяться. Тогда он меня ударил. Больно ударил. И тут же заплакал. Он ведь и в самом деле по-своему меня любил. Потом он ушел, а я выкрала его аметистовый перстень и отправилась в этот пансион для служащих молодых женщин. Сперва я туда нанялась мыть посуду и помогать на кухне. Но там быстро увидели, что в пансионском хозяйстве я разбираюсь лучше их. Мне предложили место экономки. Потом пришел срок, и в католической больнице я родила своего прелестного малыша. В больнице мне очень нравилось. Я пела товаркам по палате. Я пела, даже когда начались роды. И доктор и все сестры смеялись. Так он и родился, мой Джованнино, под смех и вопли и моцартовское «Аллилуйя». Он у меня семимесячный, но здоровый, как я сама. Мне бы хотелось иметь еще сотню мальчишек и девчонок

— таких же красавцев и молодцов, как Джанни.

Роджер не мог отвести глаз от лица сестры. У матери их была прекрасная улыбка, но смеялась она редко — почти никогда.

— Ну, обо мне довольно. Расскажи, чем занимаешься ты?

— Пишу в газетах.

— Ах, как хорошо! Как хорошо! Со временем, может быть, станешь таким, как Трент. Ты когда-нибудь читал Трента?

— Да.

— Я храню вырезки всех его статей. Некоторые даже посылала маме. Маэстро о них самого высокого мнения, а синьора Лаури даже завела для них особый альбом.

— Лили, Трент — это я.

— Трент — это ты! Трент — это ты! О, Роджер, как бы тобой гордился папа!

Днем позже маэстро устраивал у себя музыкальный вечер. Он хотел представить друзьям трех своих учеников, в том числе и Лили. Роджер всегда знал, что у рассеянной мечтательницы Лили чудесный голос. Поразило его теперь благородство ее исполнения. Глубина и мощь. Стекла звенели в оконных рамах от страстных излияний счастья или горя. Он подумал: «Как будет гордиться мама!»

Роджер сделался общим любимцем в доме маэстро. Синьора Лаури приняла его в число своих сыновей, которых было трое живых, да еще двое умерли в детстве. Она сажала его рядом с собой на парадных обедах, которыми с миланским размахом — девять блюд! — отмечались семейные праздники, именины кого-либо из друзей и дни рождения Гарибальди, Верди, Манцони.

Маэстро было под семьдесят. Много лет назад он очутился в Нью-Йорке после банкротства оперной труппы, где он был помощником дирижера и хормейстером, а также заменял в случае надобности заболевшего баритона. Потом его пригласили в Чикаго преподавать пение в одном музыкальном училище, но и это предприятие скоро лопнуло. Он, однако, никуда не уехал, начал давать уроки и преуспел на этом поприще. Раз в пять лет все семейство отправлялось в Милан навестить родственников. Маэстро был высокого роста, худой, с фельдфебельской выправкой. Всегда изысканно одевался. Взбивал кок надо лбом, фабрил и помадил усы. Выражением лица он напоминал укротителя львов, у которого звери то и дело выходят из повиновения: глаза его часто метали молнии. Синьоре Лаури приходилось нелегко. На ней он вымещал все, что мешало ему жить. Она была леностью его учеников, расстройством его пищеварения; из-за нее три дня кряду шел снег, а термометр показывал сто четыре градуса. Но в то же время он решительно во всем зависел от нее. Умри она, он превратился бы в сварливого старого кривляку — старого и с пустой душой. Иногда в нем накапливалась бессильная ярость против житейских обстоятельств — и происходил взрыв. Он осыпал жену язвительными упреками, кричал, что она загубила его жизнь — вместе со своей кучей детей, не приученных уважать родного отца. Она в ответ только вздергивала подбородок, но от ее взгляда могла бы засохнуть виноградная лоза. Эти необходимые ему ссоры сильно отдавали оперной сценой; примирения были величественные и сопровождались обильным пролитием слез. Синьора Лаури относилась к ним философски. Такова семейная жизнь. Зато у нее есть дом, обручальное кольцо на пальце и она произвела на свет десятерых детей. Если что и огорчало ее, то лишь неверности мужа и ее собственная необъятная толщина. Однажды она показала Роджеру, своему новому сыну, фотографию, снятую с портрета кисти известного современного художника. «Оригинал, — объяснила она, — находится в одной из картинных галерей Рима…» На портрете прелестная девушка лет шестнадцати стояла у парапета над озером Комо. Роджер вопросительно поднял глава; она покраснела и чуть заметно кивнула головой. «La vita, la vita»[31].

Маэстро говорил на нескольких языках с точным выговором учителя пения и с удовольствием человека, для которого всякий язык сам по себе — плод художественного творчества. Он завел привычку после обеда уводить Роджера в свой кабинет — поговорить по душам. Лили и его дочери пробовали увязываться за ними, но получили суровый отказ: будет «мужской разговор», и им тут делать нечего.

Так в жизнь Роджера вошел новый Сатурн.

Что есть искусство?

Роджер ценил искусство очень невысоко. Он его вдосталь насмотрелся в Чикаго. Как репортеру, ему случалось бывать в богатых домах (свадьбы, самоубийства) и в самых лучших борделях (драки с увечьями); и там и тут было полно произведений искусства — лампы в виде бронзовых женских фигур, картины с изображением раздевающихся купальщиц. Еще на картинах часто встречались стада коров и монахи, рассматривающие на свет вино и бокалах. Было много искусства и в католических церквах. Но чаще всего искусство занималось красивыми женщинами.

— Произведения искусства, мистер Фрезир, — единственный ценный результат цивилизации. История сама но себе ничем похвалиться не может. История — это цепь неудачных попыток человека вырваться из пут собственной порочной природы. Те, кто в ней усматривают прогресс, заблуждаются так же, как те, кому она представляется постепенным вырождением. Несколько шагов вперед, несколько шагов назад, вот и все. Человеческая природа, подобно океану, вечна и неизменна. Сегодня штиль, завтра буря — но океан остается океаном. И человек таков, каков он есть, каким был и каким останется навсегда. Ну, а как же с произведениями искусства?

Позвольте, я расскажу вам кое-что из своей жизни. Семья наша издавна жила в Монце, небольшом городке близ Милана. Однажды моя мать решила поехать с нами, детьми, в Милан и сводить нас в знаменитую галерею Брера. Мать повсюду брала с собой старую служанку семьи, которую мы, дети, называли тетушкой Наниной. Тетушка Нанина никогда не бывала в картинной галерее, ей бы это и в голову не пришло. Такие места для богатых господ, для тех, кто умеет читать и писать, у кого с языка не сходит l'arte[32]. И что же! Вот уж поистине чудеса — в галерее Брера, среди бесчисленных мадонн и святых семейств, тетушка Нанина чувствовала себя как дома. Хлопотливо крестилась, преклоняла колени, вскакивала с колен, бормотала молитвы. Назвала ли бы тетушка Нанина окружавшие ее картины красивыми? Наверно, только ведь мы, итальянцы, произносим слово «bello»[33] четыреста раз на дню. А в картинах было для нее нечто куда важней красоты. В них было могущество.

— Я вас не совсем понимаю, маэстро.

— Вот увидела она на стене пресвятую деву. Однажды мы всей семьей — которая была и ее семьей — ехали на небольшом пароходишке по озеру Комо. Вдруг поднялась сильная буря. Казалось, спасенья нам нет. Но кто стал твердить молитвы с энергией динамомашины большого океанского лайнера? Тетушка Нанина. И богоматерь рассеяла тучи и своими святыми руками благополучно довела пароходик до берега. Не это ли могущество? А на другой стене был святой Иосиф. Однажды, когда мне было семь лет, у меня в горле застряла рыбья кость. Я давился. Я весь посинел. Но святой Иосиф вытащил кость из моего горла. Тетушка Нанина чувствовала могущество этих высоких особ каждый день и каждый час — как чувствовали его моя мать и мой дядя, а моя жена и дочери чувствуют по сей день.

вернуться

31

жизнь, жизнь (итал.)

вернуться

32

искусство (итал.)

вернуться

33

красивый (итал.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: