— Чему придивились?
— А тому, что с тобой, с молокососом, связалась.
— Опять ты про года! Года, между прочим, у деда Матюхи в Заозерье подходящие. Девяносто второй, говорят, пошел…
— Перестань! Самое теперь время хахоньки строить…
Он ни черта не понимал. Чего ей надо? Из-за чего вся эта муть? Из-за сегодняшней перепалки с матерью? Из-за того, что бабы на каждом углу судачат?
Он три дня не был в этом доме, три дня не жил, а задыхался, как рыба, выброшенная на берег. И вот тут она, рядом, только руку протянуть, и он чует запах ее жаркого тела, видит ее губы…
Люди будто сговорились сегодня. Кто-то опять зашаркал ногами на крыльце.
Анфиса Петровна!
Вошла, посмотрела на Варвару, посмотрела на него — усмехнулась.
— Какие это у тебя дела здесь завелись, Михаил? Раньше по вечерам я тут тебя не видала.
— Какие? — Михаил понял, сразу понял, что Анфиса Петровна неспроста зашла к Варваре, что она все знает. И еще он понял, что он должен сейчас сделать что-то такое, что бы раз и навсегда отбило у людей охоту вмешиваться в их дела.
Сумасшедшая мысль пришла ему в голову. Он глянул прямо в лицо Анфисе Петровне и не сказал, а выпалил:
— Мы жениться будем! Ясно? — И, не дав ей опомниться, крикнул: — А что разрешенья у тебя спрашивать?
Анфиса Петровна не удивилась, не закатила глаза на лоб. Она, казалось, заранее знала, что он скажет. Но Варвара? Почему Варвара молчит? Еще на той неделе, выпуская его рано утром из своего дома, она говорила, жадно припадая к нему: «Ох, Мишка, Мишка! Кабы моя воля, ни в жисть бы не отпустила тебя». Так в чем же дело? Давай возьмем волю.
Наконец Анфиса Петровна разжала свои сухие, еще с сенокосной страды запекшиеся губы.
— Дак вот что я тебе скажу, жених. В лес ехать надо.
— Мне? В лес?
— Да.
— Вот как! А с месяц назад что ты говорила? «Михаил, бригадиром будешь…» Говорила?
— Говорила. А теперь вижу: слишком голова горячая. У пня остудить не мешает.
— Ты меня пнем не стращай! Я с четырнадцати лет у пня. А на этот раз на, выкуси! Не поеду!
— Поедешь. Своей волей не поедешь — по суду отправим.
— Меня по суду? Это меня-то? Дак вот как ты… «Михаил, чем тебя и отблагодарить… Михаил…» В пояс принародно кланялась… А сейчас в суд Михаила? Из-под нагана в лес?
Ненависть, слепая, безрассудная ненависть захлестнула его. Он шагнул к Анфисе Петровне, до хруста, до боли сжал пальцы в кулаки.
— Я-то знаю, с кем ты это придумала. Знаю. Мати прибежала, да? «Спаси, Анфиса Петровна…» Да? А я вот возьму да к такой матери и Анфису Петровну, и матерь… Всех!..
— Миша, Миша!..
— Нету больше Миши! Нету! — Михаил сапогом распахнул дверь, вылетел из избы.
Анфиса заговорила первой:
— Видишь, что ты натворила. Меня с парнем поссорила и семью с ума свела. Правильно он сказал: прибегала ко мне Анна… — Она перевела дух. — Мне говорили, сказывали, что Варуха с парнем связалась, ну, я не верила…
— А теперь веришь?
— Выбрось эту дурь из головы. Посмешила людей, и хватит.
Варвара с легкостью кошки вскочила с кровати, сдернула с гвоздя у порога парусиновую сумку, протянула Анфисе.
— Что это?
— А вот то. Наслужилась я тебе. А теперь проваливай. — И, сухо блеснув глазами, указала на дверь.
Анфиса подержала в руках сумку. Осенью сорок второго года эту сумку, тогда еще добротную, почти новую, привезенную с войны Петром Житовым, вручила она Варваре. Вручила, можно сказать, жизнь пекашинских баб и детишек, потому что в сумке этой были ключи от колхозных амбаров и складов. И надо отдать должное Варваре: честно, по совести вела она хлебные дела все эти трудные годы. В сорок четвертом году, когда в Пекашине привелось есть мох, кто вместе со всеми давился палками? Варвара, колхозная кладовщица. И не для показа давилась, а потому, что не могла иначе — Анфиса хорошо узнала за это время Варварино сердце. Все пополам делили они друг с дружкой: и муки, и горе, и надежды. А бывало, заем, жито надо внести в фонд обороны, картошку — с кого в первую очередь взять? «Придется нам с тобой, Варвара, поднатужиться. У нас детей нету». И Варвара не хныкала: «Ладно, Анфиса, после воины жить будем».
— Ты не глупи, Варвара, — сказала Анфиса и, отложив сумку в сторону, строго посмотрела на нее. — Тебе не семнадцать лет.
— Да и не сорок. И всю жизнь по твоей указке жить не собираюсь. Хватит покомандовала в войну. А теперь не лезь, куда не просят.
— Нет, полезу! Ты только о себе думаешь, а у меня деревня…
Варвара шумно задышала. Раздутые ноздри у нее, попав в полосу света, стали алыми.
— Врешь! Врешь! — крикнула она и топнула ногой.
— Не кипятись, Варвара. Я никогда не вру.
— Врешь! Врешь! Это кому ты сказки-то сказываешь? Ха-ха-ха! Она о деревне думает, она святая, а я только о себе… А сказать тебе, когда ты о себе-то начала думать? Еще в войну, на втором году. Когда люди на фронте помирали…
— Чего ты мелешь… Опомнись…
— Не беспокойся. Я в своем уме. Ну-ко, кто из баб гонялся за мужиком до района? Кто? Может, я? Может, Грунька Яковлева?
Анфиса медленно опустила свою повинную голову. Три года никто не спрашивал с нее за те два-три часа бабьего счастья, что она вырвала у войны в ту ночь…
Был вечер, шумел дождь, и продрогший на ветру конь нетерпеливо переступал с ноги на ногу, тянул ее домой. А она не двигалась. Она все стояла, смотрела за реку и все ждала чуда: вот-вот еще раз красными искрами осыплется цигарка на том берегу и радостный голос донесется оттуда: «Анфиса, подожди! Я не уехал. Я не мог уехать…» Но чуда не случилось. Лукашин не подал голоса с той стороны. И в конце концов она пошла домой, вся мокрая, разбитая, ведя в поводу коня. Да только вышла от перевоза на луг, да подумала, что, может, ни разу в жизни больше не увидит Ивана Дмитриевича, и — что поделалось с нею — птицей взлетела на коня…
Не поднимая головы, Анфиса тихо сказала:
— То любовь, Варвара.
— Ах, любовь! Вот как! У тебя любовь, тебе можно. А у Варвары любви не может быть. Варвара собачонка. Снюхалась, перебесилась, и дальше. Так?
— Он мальчишка против тебя. Опомнись! Какая тут любовь!
— А где, где они, не мальчишки-то? Я виновата, что их на войне поубивали? Я?
По смуглым пылающим щекам Варвары текли слезы. И ее, как Мишку, трясло от бешенства, от ненависти. К ней, к Анфисе. За то, что она, Анфиса, встала между ними. И, внутренне вся содрогнувшись, Анфиса подумала: «Господи, да живите вы как знаете. Что я, жандарм, поп вам какой?..»
А вслед за тем она готова была и вовсе оправдать Варвару. Ну, связалась с молодым парнем… Так что же? Она первая? Разве такого не было до войны? А ведь тогда — не теперь: полно было мужиков…
Но так Анфиса думала недолго, может, минуту, может, две, до тех пор, покуда на память ей не пришла Анна Пряслина, ее несчастные дети. В чем угодно можно упрекнуть ее, Анфису, все смертные грехи готова признать за собой, но только не черствость, но только не закаменелость. Нет. Тут она чиста. В войну, в самые черные дни, старалась хоть немножко, хоть горсть зерна подбросить многодетным матерям — так разве она допустит сейчас, чтобы на ее глазах разорили пряслинскую семью?
И она сызнова, с еще большей силой навалилась на Варвару. Она стыдила ее, распекала, взывала к совести, опять напоминала о годах, о возрасте — в общем, била по самому больному месту, по Варвариной гордости.
И та, совсем ошалев, кричала, топала ногами:
— Вон, вон убирайся из моего дома! Вон!
— Нет, нет. Варвара, — упрямо твердила Анфиса. — Не уберусь. Дай слово, что не будешь встречаться с парнем. Дай! Слышишь? Дай!