— О, господи, господи! Сколько народушку побито. Весь цвет в войне выгорел. А семья-то у вас большая?
— Шестеро, кроме меня.
— Ох, Михайлушко, Михайлушко! Ну дак тебе досталось. Взвалила война на твои плечи ношу…
Михаил встал.
— Я насчет бревен зашел сказать. Это я увез их с твоей избы.
Евсей махнул рукой:
— Что ты, бог с тобой, Иванович. Не ты начал рушить мое строенье, не ты кончил. Сеструха[4] Марфа Павловна пригрела меня, и слава богу.
— В общем, так, — сказал Михаил. — Мне чужого не надо. Нарублю и отдам.
— Нету чужих, Михайлушко. Все люди родня. А мы с тобой еще родники по крови. Не слыхал? Так, так. Спроси у старых людей Старые-то люди помнят. Мой-то отец да матерь твоего отца — бабушка тебе — троюродными братом да сестрой доводились. Отец у тебя помнил. Бывало, выпьет, дядей назовет. Ничего, шибкой был, а худого слова не скажу. Обходительный со мной был…
В избу вошла запыхавшаяся Лизка:
— Вот где он! Я по всей деревне ищу, а он как не знает, что баня поспела.
— Сестра тебе? — спросил Евсей. — Как звать-то?
— Лизаветой, — сказала Лизка и хмуро, почти враждебно посмотрела на Евсея.
— Так, так, — ласковой улыбкой ответил ей Евсей. — Лизавета Ивановна, значит. Характером-то, кабыть, в бабку Матрену Прокопьевну. Счастливая будешь.
Михаил с каким-то смутным и непонятно-тревожным чувством вышел на улицу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Эх, жар-суховей, пар-береза на спине! В Пекашине любили попариться. Бывало, в субботу стукоток стоит за колодцами, у болота (там банный ряд): трещат, хлопают двери, раскаленные мужики да парни вылетают в белом облаке и бух-бух в снежный сумет или в озерину.
И в войну не забывали баню, в самые черные дни топили. А как же иначе, если это и твоя единственная отрада в жизни, и твоя оборона от всех болезней и хворостей?
Пряслинская баня была приметна не сама по себе — какие же особые приметы у черной бани? Она была приметна кустами — двумя черемшинами и пятком тоненьких рябинок, росшими возле сенцев.
Летом — что и говорить — приятный дух от черемшинок, но если бы эти кусты не были посажены отцом, Михаил и дня бы не держал их у бани. Приманка для ребят — вот что такое эти кусты. Особенно черемуха. Весной и осенью каждый пацан лезет на нее, а раз пацан возле бани — не бывать стеклу в окошке. Это уж точно. И в окошке пряслинской бани вечно торчит веник.
— Алё? — подал голос Михаил, входя в сенцы. — Есть жар?
— Есть, наверно. Мне с этим жаром-паром не на луну лететь, — замысловато ответил из бани Егорша.
В бане из-за веника в оконце было темновато, и Егорша, растянувшийся на полку, напомнил березовый кряжик. Михаил против него был мужик. Кожей смуглый — в материн род, а всем остальным — и костью, и силой — в отца.
Горбясь под низким черным потолком, он дотронулся пальцем до каменки хорошо накалена! — и зашуршал березовым веником.
Егорша панически приподнялся на полку:
— Ты что — опять будешь устраивать Африку?
— Да, надо немножко кровь разогнать. У меня что-то ухо правое ломит надуло, наверно, на реке.
— Ну, тут наши пути-дороги расходятся, — сказал Егорша.
— А ты знаешь, кого я сейчас видел?
— Кого? — спросил Егорша, слезая с полка.
— Попа!
— Какой это, к хрену, поп! Дурак старый — вот кто.
— Да ты знаешь, о ком я?
— Знаю, — невозмутимо ответил Егорша.
Оказывается, Егорша еще раньше его, Михаила, видел Евсея Мошкина, ибо по дороге домой от реки он завернул в правление — узнать, как и что тут делается, в Пекашине, — и нос к носу столкнулся с этим так называемым попом.
— Почему с так называемым? — запальчиво возразил Михаил. — Я еще ребенком был, помню, его попом называли.
— По глупости.
— А за что же тогда его пятнадцать лет катали в лагерях, ежели он не поп?
— Потому что осел на двух копытах. Ему в сельсовете ясно было сказано: брось, говорят, Евсей, всю эту музыку. Не мути народ. Новую жизнь строим, и все протчее… А он, пень упрямый, свое. Ну и гуляй до лагерей. А чего еще с ним цацкаться, раз он русского языка не понимает?
— Хм… — сказал недоверчиво Михаил. — А откуда ты все знаешь? Ты ведь у нас в ту пору не жил.
— Чего знаю? Это что его в лагеря-то закатали из-за своей дурости? Да уж знаю… — Егорша поплескал в лицо водой из ушата и убежденно сказал: — Нет, это не поп. Такой же Ванек пекашинский, как все протчие. Только мозга еще больше набекрень. Нет, вот я был в прошлом году в Архангельске — это вот да, поп. Идет по улице, сарафан черный до пят — рясой называется. Я еще сперва подумал: баба. Нет, говорят, поп…
Михаил, приспосабливая к короткому полку свои длинные ноги, попросил.
— Плесни маленько.
Каменка загрохотала, как пушка. Сухой, каленый жар придавил Егоршу к полу.
— Между протчим, — заговорил он немного погодя снизу, — религия эта много денег на войну собирала.
— Подбрось еще ковшик! — оборвал его Михаил. Он терпеть не мог, когда Егорша начинал говорить с ним вот этим поучающим тоном.
— Ну ты и зверь! Скоро, как мой дедко, в рукавицах хвостаться будешь.
— Давай, давай.
— Да мне-то что — жалко? Вода еще не по карточкам. — Егорша зачерпнул из ушата, отступил, пригибаясь, в сторону. — Господи благослови…
Когда немного спала жара, он ползком стал пробираться к дверям.
— Ну тебя к лешему! Я еще не грешник, чтобы в таком жару жариться. Пошел на водные процедуры. Идешь?
— Говорю, у меня простуда.
Михаил повернулся на бок, прошелся веником по спине, потом, упершись ногами в каленые потолочины, еще раз похлестал колени (с осени сорок второго года, с той самой поры, как он пошел в лес, поскрипывает у него в коленях) и наконец, совершенно обессиленный, выпустил из рук обтрепавшийся веник.
С улицы донесся женский визг, хохот — не иначе как Егорша на кого-то напоролся нагишом, — затем немного погодя за стеной у болота раздался всплеск воды — Егорша нырнул в озерину.
Михаил поспешно слез с полка, кинул жару.
— Ух, ух! — с суматошным криком ворвался в баню Егорша. — Вот теперь и нам подавай градусов.
Щелкая зубами, он с ходу вскочил на полок, замолотил ногами.
— Веник дать?
— Нет, нет, ну его к дьяволу! Не люблю.
— Ты чего это там разорялся? — спросил Михаил, устраиваясь для мытья на чурачок против оконца.
Егорша захохотал:
— Варвару шуганул. Я это выбежал из сенцев, а она воду черпает. Ну и ах, ох! Да… Вот товар залежался. Не знаю только, с какого боку подобраться.
— Че-го-о?
— Не знаю, говорю, какую тактику применить. Бабы, они как лошадь: у каждой свой норов.
— Дурак! Она на сколько тебя старше? Мы сосунки против ей.
— Ты баб не знаешь, — спокойно возразил Егорша. — А они, которые в годах, любят молоденьких. Уж это точно.
— Скажи какой знаток!
— Ладно. Ты про аппетит слыхал?
Михаил улыбнулся: сейчас Егорша расскажет какую-нибудь похабель — на всякий случай у него анекдот да притча.
— Так было дело. — Егорша поворачивается к нему лицом. — Баба одна аппетитом маялась. Ну, худо ела, понимаешь? Муж ей и то, и се, всяких там продуктов-пряников в лавке накупит — до войны дело было, — полный стол наставит. Ешь, жена, чего хочешь. Не ест. Как кобыла худая, морду от сена воротит. Ну что ты будешь делать! Вот так-то раз поутру, часов в восемь, угощает муж жену. И опять то же самое: опять не хочу, опять аппетита нету. А мужику за дровами ехать надо, лошадь в упряжке под окошком стоит. «Ладно, говорит, поеду, а ты, говорит, посиди подожди. Должен появиться аппетит». Ну, жена послушная, как наказал муж, так и сделала: сидит у стола, ждет, когда появится аппетит. А тут откуда ни возьмись — солдат, под окошком топает. Разудалый такой Ванюха-хват, с царской службы домой пробирается. Жена, ну эта самая Авдотья, увидала: «Слышь-ко, говорит, тебя, говорит, не Аппетитом зовут?» А солдату все едино — как ни назови. «Аппетитом». — «Дак я же, говорит, который день тебя жду. Заходи скорее…» Ну, после полудня возвращается муж с дровами. Рад-радехонек! На столе ни крошки, и жена веселая. «Что, говорит, был у тебя аппетит?» — «Был, говорит. Да такой хороший. Поезжай скорее по сено. Он на ночь обещался прийти…» — Под смех Михаила Егорша закончил: — Видишь, когда еще баба аппетитом маялась. До войны. При живом муже. Соображаешь теперь?
4
Сеструха — двоюродная сестра.