Словно кто-то опутал грудь прочными узами и затянул их так, что не вздохнуть и каждое усилие мышц зачерпнуть воздух причиняет жгучую боль. Закрадывался страх: никого не упросишь, никто не поможет. То, что он сам прорицал, что именовал грядущим избавлением, неожиданно настав (да, неожиданно, несмотря на пророчества, несмотря на заповеди и нерушимую веру), явилось гнетущим и устрашающим.
Чего бы то ни стоило, он не хотел, — вот именно не хотел! — верить в то, что произошло. Теперь, шагая по переходам в сопровождении братьев-вестников, он не пытался скрыть от самого себя, что уповает на ложность вести.
Но когда он заперся с глазу на глаз с гонцами, те привели такие ясные доказательства и говорили так убежденно, что в правдивости их слов сомневаться не приходилось. Едва они начали — поди-ка, в сотый раз! — пересказывать то, что видели собственными глазами, весь сон с них соскочил. Они наперебой повествовали о воистину удивительном и непостижимом событии. О том, как накануне, когда они все вместе с приором Элемом привычно молились перед ликом Земли, у них над головами сверкнул огромный блистающий снаряд и ударился в самую средину полярной равнины; о том, как из снаряда вышел светловолосый небесный гость, точь-в-точь человек, только раза в два выше ростом, предивно светлый, могучий и улыбающийся. Сбивчиво, в два голоса, поведали, как Элем, узрев это явление, тут же прервал молебен и, поняв, что произошло, затянул радостную благодарственную песнь, обратился спиной к Земле и, возглавив ошеломленных, едва ноги передвигающих в полуобмороке братчиков, двинулся навстречу явившемуся Победоносцу. Рассказали виденное собственными глазами, слышанное собственными ушами: как приветствовал их Победоносец, что сказал ему Элем, — повторили в простых и безыскусных словах, пылко, с детской радостью в сияющих взорах.
Крохабенна слушал. Молчал, опершись седой головой на сомкнутые ладони. По мере того как братья подробно описывали вид и поведение удивительного пришельца, мысленно перелистал пророчества и заповеди, запечатленные в древних книгах, сыскал в богатой, многолетними трудами закаленной памяти слова и стихи Писания, сопоставил их с тем, что услышал, и убедился, что сходится все до единой буквы. Но не радость, а сгустившийся неисповедимый мрак пал на преданную служению душу.
Постепенно братьев сморил сон, языки у них начали заплетаться, и он отпустил их, но сам еще долго не мог найти себе места. Размеренным шагом дважды или трижды обошел пустой собор и притворы, словно норовя отыскать и вернуть, а что именно, и сам не знал, как назвать: веру? душевный мир? стойкость? Но обретал только бремя неизъяснимой тревоги.
Ночной снег покрыл лунные нивы и падал крупными хлопьями на стынущие морские просторы, когда измаявшийся, истерзанный душевным столбняком Крохабенна отправился наконец к себе в спальню. Но сон в эту ночь бежал прочь от глаз. Старик просыпался каждые несколько часов, задолго до времени привычных ночных трапез, ворочался, пристраивался, а веки не смежались. Перед второй трапезой пополуночи к нему пришла Ихазель, но он отослал ее прочь под предлогом, что занят важным делом, которое требует одиночества. И снова побрел в собор.
Не отдавал себе отчета, зачем идет и что ищет, и, только очутившись позади высоко вознесенного амвона возле дверцы из кованой золоченой бронзы, которая ведет в древне-хранилище, где сберегаются писания пророков, понял, о чем думает с самого вечера, чего именно не дает совершить непривычный страх: надо войти и еще раз перелистать все до единой старинные священные книги, которые только в дни великих праздников обернутыми в драгоценные пелены приносят ему на амвон, чтобы он обратил к народу проникновенное слово.
Да! Войти туда и спросить, наконец, у этих книг, которым всегда был послушен, не лгут ли, проследить гаснущими зеницами все, о чем повествуют, но не так, как прежде, с почитанием и набожностью, а с разбором, с пытливостью, которая, несомненно, греховна. Понимал, что совершит кощунство, входя с таким намерением, но уже не было сил противиться. Все же по давней привычке протянул руку за золотым обручем, висящим возле дверцы, надвинул его на волосы, перед тем как нажать тайный замок.
За распахнувшейся дверцей зиял колодец с лестничкой, ведущей вниз. Он шагал вниз с каганцом, взятым у подножия амвона, и бездумно читал золотые надписи на стенах, предрекающие всевозможные беды и скорую смерть тому, кто посмеет войти сюда без набожной мысли. А потом, оказавшись под изукрашенными сводами подземелья, даже не заперев за собой, торопливо принялся извлекать из резных, выложенных драгоценными металлами и каменьями сундуков древние пергаменты, пожелтевшие, подобно его собственным ланитам, и рассыпающиеся от времени: разрозненные листы с пророчествами первосвященницы Ады, якобы начертанными ею собственноручно в бытность в Полярной стране, где окончились ее дни, реликвию, с трудом изъятую двести лет назад у Братьев в Ожидании; конволюты, в которых пророчества перемежаются со сказаниями о прошлом; толстые тома, написанные последним из божьих людей, Тюхией, которого знали его, Крохабенны, прадеды.
Весь этот груз столетий он выложил на мраморный стол, засветил люстру и жадно принялся читать, от спешки даже не осенив себя положенным предварительным знамением.
Проходил час за часом, каждые двенадцать часов отмечались шаром, падающим из-под циферблата в медную чашу.
Старик временами задремывал на кресле с высокой спинкой, потом просыпался и снова брался за книги, читаные-перечитаные, но сейчас открывающиеся взору в пугающе ином облике. Прежде он видел в них истину, а нынче открылась тоска. В древнейших записях пророчицы Ады и первых пророков — едва уловимая, туманная, порождаемая памятным образом (а может быть, и лицезрением) Старого Человека; а позже, с течением времени и ростом числа бед, постигавших народ, — все отчетливей и отчетливей видимая, как слагающийся кристалл. Сначала это был просто рассказ о Старом Человеке, который привел людей с Земли на Луну и ушел обратно на Землю, сказав, что, может быть, и вернется; лишь гораздо позже это «может быть» преобразилось в обещание прихода избавителя, который, будучи Старым Человеком, но в омолодившемся образе, явится Победоносцем ради спасения угнетаемого народа. Впервые обратил внимание Крохабенна на то, что Ада заговорила о возвращении Старого Человека только после того, как до нее в Полярной стране дошла весть о нападении шернов из-за моря на поселок при Теплых Прудах. До того события люди как бы и не знали о шернах. А потом, век за веком, каждая невзгода, каждое бедствие порождало своего пророка, и чем тяжелее приходилось в его пору народу, тем более скорое пришествие Победоносца предсказывал этот пророк.
Горькая усмешка явилась на устах первосвященника, да так больше и не сошла. В нарастающем самозабвении он лихорадочно листал священные страницы, разглаживал их дрожащими руками, впивался придирчивым взглядом — и ему являлись противоречия, открывались прямые ошибки. И, не отдавая себе отчета в том, что творит (а творил он то, чему нет прощения), он разрушал в себе здание веры, которой целиком посвятил свою жизнь.
Тяжело опустились его ладони на последнюю страницу последней книги. Отныне он твердо знал, что в действительности никто и никогда не обещал вернуться Победоносцем, что все последующие пророчества были всего лишь выражением упований народа, порабощенного коварными и безобразными первожителями Луны.
Но Победоносец-то явился!
Это была неразрешимая загадка, издевательский, пугающий парадокс! И мучило еще одно ощущение, которое явилось из самых затаенных недр души и замкнуло мысли в заколдованный круг. Только что он разрушил в сердце своем здание прежней веры, а разум возмущен тем, что этот странный пришелец, в сущности, никаким пророком не предсказанный, одним своим появлением совершил то же самое — покончил с религией ожидания, возведенной на горячечном бреде прорицателей.
И явилась мысль, что он, первосвященник, быть может, в действительности и не верил никогда; что слова, которые он твердил себе и народу, несли совсем не тот смысл, что он им притворно приписывал; что былое — это некий сон, ни с того ни с сего ставший явью вследствие причудливого стечения обстоятельств, которого уж он-то всяко не желал.