– Н-н-е-т... А что?
– Ни отца, ни матери?
– Нет.
– Наверное, пришло время рассказать тебе хоть то, что я знаю...
Иван Савельевич помолчал минутку, затянулся пару раз, будто собираясь с мыслями, и заговорил вновь:
– Твоя мама умерла, когда тебе было три года...
Мы специально никогда не рассказываем воспитанникам об их детстве, пока не вырастут. Сам понимаешь... Еще тосковать начнут, думать. А тут не надо думать. Тут надо воспринимать все так, как есть. Что Бог дал, назад того не заберешь... Вы жили тут же, в Смоленске. Кстати, недалеко отсюда...
Он шумно отхлебнул из стакана и приказным тоном произнес:
– Пей! Тебе сегодня не только можно, но даже нужно... За твое шестнадцатилетие! За твое совершеннолетие...
Они выпили, и Иван Савельевич продолжал:
– Короче, когда мать умерла, твой отец запил, По-черному, Сашка, пил, про все на свете забыв. А ведь толковый мужик был, инженер, говорят, талантливый. В общем, сгорел твой отец за несколько месяцев. Нашли его мертвым в парке меньше чем через полгода после смерти матери. Ребра поломаны, разрыв селезенки, тяжелая черепно-мозговая травма... Милиция утверждала, что убили его в очередной пьянке. Может, за долг, а может, так просто, из куража...
Сашка почувствовал, как к горлу подкатывает горький комок слез, и поспешил быстрее хлебнуть вина, с горя даже не почувствовав и не разобрав его вкус.
– А тебя бабушка еще до этого забрала, как только отец пить начал... По материнской линии бабушка. Хорошая была женщина, жалела тебя, на свою пенсию ухитрялась одеть-прокормить... Но тебе, Сашка, не везло – буквально в тот же год и она умерла. Старая была...
Иван Савельевич снова налил себе вина и залпом выпил, шумно вздохнув, будто сбрасывая со своих плеч груз непосильной тяжести.
– Вот такие, брат, пироги... Тебя соседи бабушки к нам привели. Ведь ни родни близкой у тебя – никого! Как-то так получилось. В райсобесе с душой отнеслись – на тебя бабушкин дом оформили и даже книжку ее сберегательную, что там от похорон осталось, на тебя переписали. Триста двадцать четыре рубля сорок семь копеек. За эти годы проценты наросли, так что копейка какая-то уже скопилась... За тебя до восемнадцати лет мы, детдом, отвечаем, опекунами твоими стали... Что там с домом – не знаю, много лет прошло. Но через два года ты будешь его хозяином, если только там что осталось...
Сашка был ошарашен всем услышанным; и единственное, что он в этот момент чувствовал – настоятельную потребность уединиться, обдумать все, что рассказал Иван Савельевич. В голове вдруг зашумело от выпитого вина, и пацан немного заплетающимся языком произнес:
– Спасибо, Иван Савельевич, что все рассказали. Я пойду, ладно?
– Иди-иди... Дежурного воспитателя не бойся, все будет хорошо. А пацанам не рассказывай, откуда запах у тебя. Понял? – уже снова превратился Парфенов в строгого, но справедливого директора.
– Да, конечно... – и Сашка выскользнул в коридор...
Прошло полтора года.
Бондаровича, как лучшего ученика интерната, не только не отправили после восьмого класса в "хобзайню", как называли они между собой ПТУ, но, наоборот, позволили полностью закончить десять классов и даже дали направление в педагогический техникум. Правда, ни поучиться там как следует, ни вступить во владение наследным бабушкиным домом ему так и не удалось – его восемнадцатилетие совпало с осенним призывом в армию.
Он всегда отличался от ровесников статью – и ростом, и шириной плеч, а потому совершенно не удивился, когда в областном военкомате его приписали в команду, отправлявшуюся в учебный десантный полк.
Он даже обрадовался, когда на следующее утро после прибытия в Витебск, в знаменитую учебку, по команде сержантов они переоделись и обтянули свои еще узковатые по-мальчишески груди новыми тельняшками.
Романтика десанта захватила его целиком.
Он с азартом учился складывать парашют и стрелять из автомата, бегать по полосе препятствий и прыгать с парашютной вышки, овладевать азами рукопашного боя и навыками стрельбы из КПВТ или РПГ-7. Он испытал настоящий праздник души во время первого прыжка с самолета, когда парашют еще не раскрылся, и только замирание сердца в груди помогло понять, что ты летишь, а не висишь между небом и землей. А потом рывок – и плавное парение в воздухе, ощущение полета, с которым, наверное, не может сравниться ничто на свете.
Вот только приземлился он в первый раз не совсем удачно – как-то забыл, очарованный кажущейся плавностью спуска, что земля приближается со скоростью пять метров в секунду. Как результат – не правильное приземление и растяжение связки голеностопа, что вылилось в ежедневные наряды по кухне на протяжении полутора недель. Ну в самом деле, что ему, хромоногому, было делать в поле!
Слава Богу, все на нем всегда – тьфу, тьфу! – заживало как на собаке, и уже через пару недель он даже забыл про это досадное происшествие и снова втянулся в напряженный, изматывающий, но чем-то приятный ритм жизни учебки.
Когда ему, единственному из отделения, нацепили лычки сержанта и командир учебного полка объявил перед строем благодарность за отличное овладение воинским мастерством, в душе Бондаровича что-то перевернулось. Он бережно принял голубой берет и чуть позже, в казарме, даже прослезился, любуясь собой в тусклом зеркале умывальника.
А на следующий день его вызвал замполит батальона и стал что-то настойчиво расспрашивать про родных, близких, и только когда убедился, что никого ближе директора Смоленской школы-интерната Ивана Савельевича Парфенова у Бондаровича нет, торжественно объявил:
– Родина и партия доверяют вам, товарищ сержант, ответственное задание. Вы никому не имеете права разглашать место своей будущей службы...
Короче, солдат, – сломалось что-то в интонации политработника, – через три дня ты едешь на юг.
Вопросы есть?
– Никак нет.
– Ну вот и славненько!
Майор подошел к нему ближе и потрепал по плечу:
– Смотри там в оба, Бондарович.
– Есть, товарищ майор.
– Вот и хорошо...
– Разрешите идти?
– Идите...
Бондарович не мог понять, что творится у него на душе. Страх? Да вроде нет. Азарт? В какой-то степени. Волнение перед настоящим испытанием?