Славка, столько ждавший партизан, сейчас вдруг почему-то оробел перед ними. Хотел сказать, да не сказал, что, несмотря на все предосторожности, на деревне уже знают об их приходе. Он присел поближе к главному.
- Я не случайно тут, - сказал Славка, - я пришел к вам.
Партизаны переглянулись. У главного был русский автомат, у других зажатые между колен винтовки. Славка давно не видел своих людей с оружием и поэтому хотя и робел перед ними, в то же время чувствовал радость от этой встречи. Он смотрел на них, а сердце его стучало тревожно и неровно. Нет, не страх был, это была радость. Перед ним были люди, настоящие люди. Но разве Гога, он сам, дядя Петя не были настоящими людьми? Нет, у них было отнято что-то самое главное, что делает человека человеком. Эти - да, эти настоящие. Они сидели настороженно, но спокойно, уставшие от дальней ходьбы. Они говорили вполголоса, двигались, меняли позы, поглядывали то открыто, то исподлобья, они все это делали точно так же, как те, которые были в другой Славкиной жизни, о которых он тосковал все это время и которые, вот они, сидели теперь перед ним и одним только присутствием своим так тревожили и волновали Славку.
- Кто вы и по какому делу пришли сюда? - спросил главный.
Славка приподнялся, запустил руку под брючный пояс и достал из внутреннего, специально вшитого сюда кармана завернутую в тряпицу книжечку. Развернул, подал главному. Тот посмотрел попристальней на Славку, потом осторожно раскрыл поданный ему комсомольский билет. Побывал в воде, был просушен, странички и обложка покоробились, затекли желтыми размоинами, но фотография уцелела, можно было узнать на ней худого и лохматого довоенного Славку Холопова.
Пока главный разглядывал этого Холопова, вернее его фотографию, сам Славка разглядывал главного. Сначала, когда тот сказал свои первые слова, его лицо показалось не то чтобы сухим, но каким-то наглухо закрытым от посторонних. Ни одной живой черточки, за которую мысленно можно было бы ухватиться, чтобы войти хоть в какой-то контакт с этим человеком. Закрыт наглухо. Чужой. Но вот он протянул билет и, не говоря ни слова, в упор посмотрел Славке в лицо все еще суровыми, жесткими глазами. И все-таки это были уже другие глаза, другое было лицо. Славка сразу уловил перемену и чуть было не всхлипнул по-глупому, сдуру, а может быть, оттого, что вдруг придвинулось к самому горлу все, что было с ним до этой минуты, - унижение плена, скитания, холод и голод, страх, обиды и тоска по своим, по оставшейся там где-то жизни. Все это подступило к горлу в одну минуту, в одно мгновенье, но Славка сглотнул слезу, сдержался.
Главный, повернувшись к своим, пошептался там, потом сказал:
- Пойдешь с нами, Холопов.
Он попросил хозяйку найти что-нибудь белое, чем прикрыть Славку вместо маскхалата. Нашлось. Хозяин до войны работал в пекарне, остались от него белые рабочие куртки. Натянул поверх своего зипунишки, ничего, все-таки до половины стал белым. Первым подошел и тем самым как бы признал Славку тот паренек, почти подросток, который до этого строго и неприступно стоял у выхода, играя длинным ремешком нагана. Он подошел по-доброму, по-свойски - после этого паренька Славка был самым молодым из всех партизан, - подошел и неожиданно баском, правда не очень еще устойчивым, сказал:
- Давай застегну. Меня Витькой зовут. Понял? Вместе пойдем.
Хотя Славка не намного был старше Вити, все же подумал: "Совсем пацаненок". Однако был рад Витькиному вниманию.
Деревня уже спала. За крайней избой свернули по снежной целине к лесу. Главный отстал со Славкой от всех, подробно выспрашивал: где родился, кто отец, мать, где учился, как попал сюда. Больше всего главного заинтересовало, что учился Славка в институте истории, философии и литературы в Москве. Он сказал:
- Интересно. Я обязательно уговорю комиссара взять тебя к нам. Сейчас нельзя, сейчас ты сходишь с нами в разведку и останешься в Дебринке. В другой раз мы заберем тебя. Обязательно. А я учителем был. Правда, математику преподавал, но литературу люблю и философию, ну и историю. Давай подтянемся. - Они зашагали по глубокому снегу быстрей, поравнялись с группой. К Славке тут же пристроился Витя.
Шли опушкой леса. Безлунную ночь слабо освещало снегом. Среди деревьев в снегу почти невозможно было заметить мелькание, перемещение теней - белых на белом. Если кто оглядывался, сразу бросалось в глаза черное лицо.
Витя шепотом рассказывал про себя, про своего старшего брата, который тоже в отряде, про отца, который воюет где-то, про мать - она живет на станции, куда они шли сейчас в разведку и где раньше, до войны, отец был начальником, а теперь там начальником волостной полиции дядя Марафет.
- Я знаю Марафета, - сказал Славка.
- Ну тебя! - обрадовался Витя. - А я хожу домой к нему, по ночам, он мне сведения передает о немцах, а против нас воюет. Во зараза. Он у отца буфетчиком был.
- Знаю, - сказал Славка, но не стал рассказывать о своих приключениях в Дебринке.
Передние замедлили шаги. Значит, станция близко. Останавливаться стали, озираться, прислушиваться.
- Хочешь, - сказал Витя на ухо Славке, - немного наган понести? Хочешь?
- Давай, - шепотом ответил Славка.
Витя долго отвязывал ремешок, пальцы на морозе плохо слушались. Все же отвязал. Наган, вроде не такой уж большой, неожиданно оказался тяжелым в руке. Славка шел теперь с этим наганом, опустив дуло книзу, и наконец-то окончательно успокоился. Он был спокоен и думал спокойно, он даже устал, как и другие, от ходьбы по глубокому снегу. Только теперь он сообразил, что с той минуты, когда вошел в избу к партизанам, и до последнего момента, когда в руках еще не было этого нагана, его била какая-то противная мелкая дрожь.
Когда-то давно, очень давно, когда еще он жил в родном селе и было ему, может быть, пять, а может, шесть годков, вот так же била его знобкая дрожь, но там было все понятно, потому что там была особенная ночь, рождественская. Славка, поднятый среди той ночи, слезал с печки, одевался потеплее, брал сумку и отправлялся христославить по ближним хатам. Пока одевался, пока выходил на улицу в рождественскую морозную ночь, колени его дрожали и все колотилось внутри от неурочного вставания, от необычности всего этого рождественского промысла. Он входил в один двор, стучался в темное окно, через которое можно было увидеть масленое мерцание лампадки перед иконами, ему открывали, и он по-скворчиному раскрывал рот и кричал: "Рождество твое..." Получал свой пятак, либо орехов горсть, либо кусок пирога или конфету и с дрожащими коленками уходил к другому двору. Потом постепенно дрожь проходила. А когда уже светало, счастливый, с полненькой сумкой возвращался домой. Гремели орехи в сумке, медно звякали в кармане пятаки. Отчего-то эти рождественские ночи вспоминались и та, рождественская, дрожь.