САТАНОКОЖА
САТАНОВА КОЖА
В такой ночной час, как сейчас, я способен поверить, что это мгновение, сей эллиптический индекс, в котором все возможное и невозможное сливаются воедино, не закончится никогда. Я способен поверить, что рассвет не придет.
Реальность — одеяние из нервной ткани, мы сбрасываем его под стеганым одеялом быстро рассасывающегося света дня; вверившись же своей созидательной амнезии, мы можем прожить тысячу лет, как насекомое или божество, в любую из исполненных иносказания миллисекунд.
Иллюстрированный мрак вползает внутрь. Норвежский спиральный дождь приносит с собой череду зверских лиц; давние, знакомые взгляды, всего лишь только одна блеснувшая монтажная последовательность в неизмеримо длинной бобине выгоревших кадров на сетчатке. Почти как метастаз, мы переходим еще один раз в тот домик нашего детства, этот порванный, утлый уток, так же непригодный для жизни, как протяженность подспудных мечтаний; это бесплодная земля вновь обретенных вскрывшихся могил.
В такой ночной час, как сейчас, я верю, что грязь благороднее, сексуальнее плоти. Она хранит в своей памяти все великие всплески планетарных рождений, все краеугольные скрижали сознания. Скалы, деревья, да даже их тени — все состоят в тайном сговоре; каждый атом каждой субстанции похваляется собственной несокрушимой силой.
Сегодня ночью они просятся на свободу.
Молния, возьми мою руку. Покажи мне свое лицо на дне черной воды.
Сегодня ночью кто-то дурной наденет Сатанову кожу.
ХЭВОК
Вначале было хуесосное зло. Потом пришла Хэвок.
Хэвок вставшая, взадсмотрящая, в сопровождении двух своих псов-потрошителей, Шкуроморда и Грудереза, в облачении лисьей ярости, с клыками, нацеленными на солнце. Она довела до блеска искусство коагуляции, окаменев, как отражение козла в обсидиане, либо, напротив, хлынув, как кариозный свет звезд над шпилями примитивной, гимнической кости, накрывшей собой людской род. Фураж для мастифов. Их бредовые губы давили мякоть греховных плодов — Смерть с тремя развращенными головами.
Беспощадны, они просочились вовнутрь сквозь сетчатые окна и двери, сквозь тонкие, будто волосы, трещины в здравом рассудке и сквозь столетия; словно импульс, словно кольчатое проклятие в крапинках пепла надежды. В ошейниках из пресвятого металла, чавкая древним корытом, ее верные псы. И Хэвок, вампирша, рыщущая по Земле, освещенной лишь снизу.
Скрытое секс-насилие и мысль об увечьях прибывают извечно; но полярные зоны сжимаются, меридианы прошиты решеткой широт, словно невод. Время есть цикл, на время которого все звезды изгнаны. И вот теперь, словно падшие кости, жнецы пришли привиденьями под праздную крышу моего чердака. Хэвок — в истоме средь крови и черных тюльпанов; Шкуроморд с Грудерезом — погибельно скалясь в гнезде из залитых грязным сиянием бедер. И я один должен их накормить.
Я — первый стражник, я же — последний. За стенами этого чердака суеверия обречены; без меня палачи превращаются в жертв. Мы склонны жить. Псы согласны лизать и кромсать еще свежих кадавров, отрытых на кладбище, пробавляясь порой потрохами абортов из мусорных баков больниц. Но она — она питается лишь живыми консервами.
Месяц за месяцем, я притаскивал Хэвок игривых подростков, парней и девчонок — без разницы. Я наблюдал их судьбу сквозь чумной свет небес: раздетые донага и прихваченные к ее странной кровати ремнями из черной кожи, они поначалу с готовностью ждут сладострастной пытки. Изо дня в день она беспощадно терзает их, возбуждая болезненной лаской, с ядом на длинном языке она шепчет им обещанья непристойных свиданий; вновь и вновь доводя их до грани оргазма, никогда — до конца. Глумясь над их воплями о свободе, их ужасно скорченными телами, она пожирает их кипящую сексуальную эктоплазму. Достаточно скоро сердце жертвы сдается. Фураж для мастифов. И я пополняю катафалк вампирши.
Летняя ночь.
Полное лунное затмение; молодежь ушла с улиц. Хэвок оголодала до смерти. Лишь один раз, сегодня, я должен дать ей поесть себя.
Я подхожу к ней, раздевшись. Комната кажется мне ароматной бойней. Шкуроморд лениво наблюдает за мной, вылизывая чей-то череп. Хэвок скрючилась в своем темном углу; глаза ее, как у обдолбанной, она смотрит в себя, как рептильная кукла. Медленно поднимаясь, она жестом велит мне надеть маску волка. Я повязываю ее вокруг головы и навзничь ложусь посреди мертвечины. В ремнях нет нужды; стражник не должен быть связан. Она раздевается.
Кожа ее — синевато-белого цвета, и когда она садится верхом на меня, ощущенье касанья шокирует льдом. Я чувствую, как язык ее вьется и вьется вокруг моего члена, который тут же твердеет, и от моего возбуждения цвет и тепло начинают втекать в ее бедра. Сквозь волчьи глазницы я вижу ее ягодицы, нависшие над моим лицом; ее пальцы с лезвиями вишневых ногтей тянутся за спину и раздвигают сии роскошные щеки, открывая отверстие ануса в толстом слое помады. Мгновенно охваченный судорожным желанием окунуть свой язык глубоко в этот красный колодец, я срываю прочь маску; в тот же момент, когда мои пальцы вцепляются в ее чресла, она извергает прямо мне в рот струю жгучей мочи, за ней сразу же следуют сгустки тяжелой жижи, воняющей, будто засохшая серная амбра. Я валюсь вновь, почти захлебнувшись, и Хэвок переворачивается ко мне лицом, вся в пару. Жужжание пойманных мух резонирует у нее за зубами. Псы ее начинают скулить, шевелясь в своем сене; стук моего своенравного сердца завершает симфонию разложения.
Возложив свои смертные руки на хищницу, я согрешил, нарушил неписаные законы; но пламя анальной похоти, печь, куда мы приносим в жертву цветы своего отвращения, может разрушить все страхи проклятья. И вот я хватаю ее лобковый курган. Вместо того, чтоб отпрянуть или ударить, Хэвок, кажется, застывает от этого преступления, разрушения наважденья, что длилось веками. В ту же секунду маньячные сферы ее бесконечной ночи блюют своими кишками на мой психический холст: кровавые лунные оттиски, надгробные камни, засеянные зубами детей, отразивших бездонное одиночество звезд, озера горячего мяса, что тянутся до горизонта, где палачи и трагические архангелы сотрясают злаченые урны навоза, языков и цветов, окрыленные черепа, светозарно парящие в выси, и ядовитые сердца в червоточинах, куда вдеты морские змеи, висящие, как погребальные бусы, над вечностью. Хэвок пропала; мы продолжаем дуэтом.
Ее пустое дыхание пахнет могилой всего живого, но соки, смочившие внутренность ее бедер, притягательны, как нектар. Я принимаюсь ласкать ее вздувшийся клитор. Возмущенные псы встают на задние лапы, бешено лают и воют, натягивая повода. Тяжелый ковер человечьих останков шевелится, оживая, манекеноподобные экскременты визжат и приплясывают по всему чердаку, кости взрываются, будто шутихи; воздух забит мельтешащими, черными, сгнившими лепестками, напившимися нимфоманских молекул. Кататония возвращается в глаза Хэвок, жар и цвет истекают из ее плоти, втекая в мою, эйфорическое увечье, укол какого-то чистого, колдовского наркотика. Корчась от ненасытной жажды экстаза и пира, я щупаю ее половые губы, забитые жирным холодным соком, пока мои пальцы не втыкаются в ее анус, втирая смазку в зияющий обод. Хэвок автоматически приседает, и яростность псов достигает крещендо, когда я вхожу в ее смерзшийся ректум. Хэвок стремглав коченеет, как севший на кол каменеющий труп; последние кванты ее энергии плавят меня. Я слышу ее окончательный вздох, древний шум, будто колокол смерти в часовне мехов, и тут же мастифы срываются с привязи.
Я жду расчлененья. Но преданные чудовища устремляются к трупу своей госпожи; Грудерез жадно гложет сладкое сало ее грудей, а Шкуроморд срывает мясистую смертную маску своими пенными, тысячелетними зубьями. Предоставляя безумью закончить свою последнюю каннибальную трапезу, я захлапываю и навек запираю засовом дверь чердачного саркофага.