Обозревая последовательное развитие культур, мы обнаруживаем, что пейзажной живописи либо не существует, либо она находится в зачаточном состоянии, либо является недавним изобретением. В Европе полнокровное искусство пейзажной живописи существует лишь четыреста или пятьсот лет, в Китае – не более тысячи лет, в Индии, несмотря на все практические цели, – не существовало никогда.
Этот любопытный факт требует объяснения. Почему пейзажи нашли путь в визионерскую литературу данной эпохи и данной культуры, но не в живопись? Поставленный таким образом, вопрос сам дает наилучший ответ. Люди могут удовлетворяться чисто вербальным выражением этой стороны визионерского переживания и не ощущают нужды в переводе его на язык живописи. (…)
…Вдохновленное дзэн–буддизмом искусство пейзажной живописи… появилось в Китае в эпоху Сун и получило новое рождение в Японии четыре столетия спустя. В Индии и на Ближнем Востоке нет мистической пейзажной живописи, но там есть ее эквиваленты – «живопись, поэзия и музыка «вишнава» в Индии, в которых главной темой становится сексуальная любовь, и суфийская поэзия и музыка в Персии, посвященные восхвалению состояния опьянения».
«Постель, – как кратко излагает это итальянская пословица, – опера бедняка». Аналогичным образом, секс – индийская эпоха Сун, а вино – персидский импрессионизм. Конечно же, суть в том, что переживание сексуального союза и состояния опьянения разделяет неотъемлемую черту инаковости любого видения, включая пейзажное.
Если, – что касается любого времени, – люди нашли удовлетворение в определенном роде деятельности, можно предположить, что в периоды, когда эта удовлетворяющая их деятельность не проявляется, должны существовать какие–то ее эквиваленты. Например, в Средние века люди как одержимые, почти как маньяки, занимались словами и символами. В другие периоды истории люди находили глубокое удовлетворение в распознавании автономной инаковости природы, включая многие стороны природы человеческой. Переживание этой инаковости выражалось языком искусства, религии или науки. Каковы были средневековые эквиваленты живописи Констебля и экологии, наблюдения за птицами и Элевсинских мистерий, микроскопии, Дионисийских ритуалов и японских хайку? Подозреваю, что их можно найти в сатурналиях на одном конце шкалы и мистическом опыте – на другом. Масленица, Майские праздники и карнавалы – все они позволяли непосредственно пережить животную инаковость, лежащую в основании личностной и общественной тождественности. Вселённое созерцание открывало еще более иную инаковость божественного «не–Я». А где–то посредине между двумя крайностями находились переживания визионеров и вызывающие видения формы искусства. – искусство ювелира, мастера витражей, создателя гобеленов, живописца, поэта и музыканта.
Наши предки оставались психически относительно здоровыми и. совершали подвиг, периодически убегая из душной темницы самоуверенной рационалистической философии, антропоморфистской, авторитарной и неэкспериментальной науки и чересчур четко сформулированной религии в невербальные, отличные от человеческого, миры…
(…) Пейзажи, как мы увидели, являются обычной чертой визионерского переживания. Описания визионерских пейзажей встречаются в древней народной и религиозной литературе, но пейзажная живопись появилась лишь сравнительно недавно. Наиболее восхищающими пейзажами являются, во–первых, те, что изображают природные объекты, очень отдаленные от наблюдателя, и, во–вторых, те, что изображают их максимально приближенными.
Отдаленность придает виду очарование, но то же самое делает и приближенность. Вызывает восхищение живопись эпохи Сун, изображающая далекие горы, облака и потоки. Но таковыми же являются крупные планы тропической листвы в джунглях Дуанье Руссо. Когда я смотрю на пейзажи эпохи Сун, я вспоминаю (или вспоминает одно из моих «не–Я») утесы, бескрайние равнины, светящиеся небеса и моря страны антиподов разума. И то исчезновение в тумане и облаках, то внезапное появление некой странной, усиленно четкой формы, например, выветрившейся скалы или сосны, изогнутой годами борьбы с ветром, – они тоже весьма восхищают меня. Ибо они напоминают – сознательно или бессознательно – о неотъемлемой чуждости и неописуемости Иного Мира.
То же самое происходит с крупными планами. Я смотрю на эти листья с их архитектурой прожилок, их полосками и крапинками, я вглядываюсь в глубины зеленых переплетений, и что–то во мне вспоминает те живые узоры, столь характерные для визионерского мира, те бесконечные рождения и разрастания геометрических форм, превращающихся в предметы, вещи, которые вечно преобразуются в другие вещи.
Этот написанный крупный план джунглей… восхищает меня, заставляет меня увидеть своими собственными глазами, как произведение искусства преображается в нечто совсем иное, находящееся за границами искусства. (…)
Только среднее расстояние и то, что можно назвать удаленным задним планом, является строго человеческим. Когда мы смотрим очень близко или очень далеко, человек либо вообще исчезает, либо теряет свое первенство. (…)
По–другому же (или на ранней стадии развития искусства, исключительно так) нечеловеческий мир близлежащей точки передается узорами. Такие узоры по большей части абстрагированы от листьев и цветов – розы, лотоса, аканта, пальмы, папируса – и переработаны, с повторами и вариациями, в нечто, восхитительно напоминающее о живой геометрии Иного Мира. (…) По теологическим причинам исламу приходилось удовлетворяться по большей части «арабесками» – пышными и (как и в видениях) постоянно изменяющимися узорами, основанными на природных объектах, увиденных с близкого расстояния. (…) Ничто не может превзойти по красоте и силе вызывания видений мозаики в садах и постройках величественной мечети Омейядов в Дамаске.
В средневековой Европе… реалистические крупные планы листвы и цветов были отлично известны. Мы находим их высеченными на капителях готических колонн, например, в Палате Собраний Саутуэллского собора. Мы находим их в живописных изображениях охоты, темой которых являлся вездесущий факт средневековой жизни – лес, увиденный так, как его видит охотник или заблудившийся путник, – со всей его ставящей в тупик запутанностью деталей листвы.
Фрески папского дворца в Авиньоне являются почти что единственным сохранившимся примером того, что даже во времена Чосера было широко практикуемой формой мирского искусства. Столетие спустя это искусство лесных крупных планов пришло к самоосознанному совершенству в таких величественных и магических произведениях, как «Святой Губерт» Пизанелло и «Охота в лесу» Паоло Уччелло… Близкими родственниками настенной живописи, изображающей лесные крупные планы, были шпалеры, которыми богатые люди Северной Европы украшали свои дома. (…) По–своему они так же божественны. как и великие шедевры пейзажной живописи в своем предельном проявлении – горы эпохи Сун в их неимоверном одиночестве, бесконечно прекрасные реки эпохи Мин, голубые предгорья Альп на заднем плане картин Тициана, Англия Констебля, Италия Тернера и Коро, Прованс Сезанна и Ван Гога, Иль–де–Франс Сислея и Иль–де–Франс Вийяра. (…)
…Визионерское переживание не всегда блаженно. Порой оно ужасно. Существует не только рай, но и ад. Как и рай, визионерский ад имеет свой сверхъестественный свет и свою сверхъестественную значимость. Но эта значимость внутренне отвратительна, а свет является «дымным светом» «Тибетской книги мертвых», «зримой тьмой» Мильтона. В «Дневнике шизофренички», автобиографическом отчете о прохождении через состояние безумия одной девушки, мир шизофреника назван «залитой светом страной». Но для бедной Рене, шизофренички, освещение – инфернально: насыщенное электрическое сияние без какой–либо тени, вездесущее и неумолимое. Все, являющееся для здорового визионера источником блаженства, приносит Рене лишь страх и кошмарное ощущение нереальности. Летнее солнце – зловеще; блеск полированных поверхностей подразумевает не самоцветы, а машины, механизмы и эмалированную жесть; насыщенность бытия, одушевляющая любой предмет, увиденный с близкого расстояния и вне утилитарного контекста, ощущается как злоба. (…). Вселенная – преображена, но в худшую сторону. В ней все, начиная звездами в небе и кончая пылью под ногами, невыразимо зловеще и отталкивающе. Каждое событие наполнено неким ненавистным значением, каждый предмет являет присутствие Непреходящего Ужаса – бесконечного, всесильного и вечного.