После бесчисленных неприятностей и самых безобразных сцен, вызванных несдержанностью дяди и возрастающим дурным влиянием матери, Бетховен в одно летнее утро с ужасом узнал, что племянник его снова бежал из дому, на этот раз с намерением лишить себя жизни.
Бесконечно долгое утро прошло в безуспешных поисках, но наконец “сына” нашли. Он был опасно ранен в голову. “Дождался, – были его первые слова к дяде, как только он пришел в себя, – будешь ты меня теперь мучить упреками и жалобами?”
Больно отозвалось это восклицание в сердце любящего дяди. “Невыразимое страдание отражалось во всей его согбенной фигуре, – рассказывает Шиндлер. – Навсегда исчезли его бодрость и крепость; перед нами стоял дряхлый старик, без воли, послушный каждому дуновению”.
Когда через несколько дней положение племянника оказалось опасным и все ожидали его смерти, Бетховен излил все наполнявшие его душу чувства в той глубочайшей песне, которая стала и его собственной похоронной песнью, – в адажио из ор. 135.
Племянник скоро выздоровел, и дядя стал сейчас же бодрее и веселее. Когда же его “блудный сын” как будто исправился и выразил твердое намерение поступить на службу, то и дядя воспрянул духом; все его существо приняло выражение “античного величия”, говорит Шиндлер. Но пребывание племянника в Вене после всего случившегося было невозможно: полиция требовала его немедленного отъезда из города. Куда было деться? Брат Иоганн не раз приглашал Бетховена к себе в имение Гнейксендорф, но Людвиг, не могший примириться с постыдной женитьбой брата, всегда отвечал одно и то же: “Non possibile per me” (невозможно для меня). Теперь, уничтоженный и измученный, он с радостью принял приглашение. Но неудобство пребывания в зимнее время в неблагоустроенном загородном доме, полнейшее невнимание к нему и к его болезненному состоянию, обнаружившемуся здесь у него, постоянные неприятности с женой брата, наконец ссора с самим Иоганном заставили Бетховена покинуть Гнейксендорф. Брат отказался дать ему свою карету, и Бетховен уехал в сырое, холодное ноябрьское утро на простой телеге.
В Вену он приехал совсем больной; племяннику немедленно было поручено найти какого-нибудь врача, но он так небрежно выполнил это поручение, что врач явился к больному только через три дня. Этот медик, по имени Ваврух, совершенно не понял болезни своего пациента, и следствием его лечения стало быстрое ухудшение состояния Бетховена. Вскоре определили водянку, первые признаки которой обнаружились еще в Гнейксендорфе.
Болезнь быстро развивалась; наступили ночные припадки тяжелого удушья, и вскоре явилась необходимость сделать прокол в животе. При виде массы хлынувшей из него воды Бетховен воскликнул со смехом, что оператор[9] представляется ему Моисеем, ударившим жезлом в скалу, и тут же, в утешение себе, прибавил: “Лучше вода из живота, чем из-под пера”.
О какой-либо работе нечего было и думать. Единственным развлечением ему служило изучение сочинений Генделя, полное собрание которых он в это время получил в подарок от своих лондонских почитателей.
Но предчувствие близкого конца не покидало Бетховена. Он вторично написал завещание, которым сделал племянника своим единственным наследником. Он страстно жаждал свидания с доктором Мальфати, с которым, как мы знаем, поссорился много лет назад. Но упрямый Мальфати наотрез отказался прийти к Бетховену. Когда последний узнал об этом, он громко разрыдался. Наконец после долгих уговариваний и просьб Мальфати все-таки пришел, и после первых же слов старые друзья держали друг друга в объятиях. Мальфати отнесся к другу с большим вниманием, и благотворное воздействие его лечения не замедлило обнаружиться. Больной сделался бодрее и веселее. Этому улучшению немало способствовало также отсутствие племянника, поступившего наконец на военную службу и уехавшего в свой полк.
Бетховен стал даже мечтать об окончании оратории “Саул и Давид”, своей десятой симфонии для Лондона и большой увертюры. Но болезнь затягивалась, работать он не мог; нужно было позаботиться о средствах к существованию. Правда, князь Голицын должен был еще Бетховену за заказанные квартеты; однако хотя он давно обещал прислать деньги, но оказался, по выражению Бетховена, “сиятельным хвастуном”. Других доходов не предвиделось; все сочинения были проданы.
В Вене за время его долголетнего одиночества композитор стал совсем чужим, о нем совершенно позабыли. Небольшую сумму, около 10 тысяч гульденов, которую Бетховен оставил по завещанию “сыну”, он уже давно считал не принадлежащей себе; после его смерти эти деньги были найдены в неприкосновенности. Все свои надежды больной композитор возлагал на “великодушных англичан”, не раз выказывавших ему свои восторги. Он написал в Лондон, прося о помощи своих собратьев по искусству, и вскоре получил от “Филармонического общества” 100 фунтов стерлингов (около тысячи рублей) “в счет устраиваемой в его пользу “академии”. “Нельзя было равнодушно смотреть на него, когда он, прочитав это сообщение, сложил руки и от избытка радости и благодарности горько заплакал”, – говорит Шиндлер.
Болезнь шла, однако, вперед; стал необходим второй прокол; за вторым последовал третий, а вскоре и четвертый. Мальфати прописал больному для подкрепления ванны, а также вино, которое вызвался доставить ему его издатель Шотт. Но ничто не помогало, и Бетховен стал сильно страдать. В это время посетил его Гуммель, который не мог удержаться от слез при виде страшной перемены, происшедшей в его друге. Но Бетховен спокойно протянул ему только что полученный в подарок рисунок и сказал: “Смотри, мой дорогой Гуммель, это дом, где родился Гайдн; этот великий человек родился в такой маленькой хижине”.
Письмо “Филармонического общества” было последней радостью Бетховена; волнение, произведенное им, сильно подействовало на него: рана на животе открылась и уже более не закрывалась. Развязка приближалась. Правда, он сам этого не сознавал, он даже почувствовал некоторое облегчение и продиктовал несколько писем. В письме, адресованном “Филармоническому обществу”, Бетховен обещал окончить для него десятую симфонию и строил самые грандиозные планы, главным образом вокруг музыки к “Фаусту”. “Что это будет!” – беспрестанно повторял он. Но вскоре страдания сделались невыносимыми, конец приближался быстро, и даже его самые близкие друзья могли желать ему только скорейшего освобождения от этих ужасных мук.
Бетховен сам чувствовал приближение смерти. “Plaudite, amici, comoedia finita est!” (рукоплещите, друзья, представление кончено) – воскликнул он, обращаясь к своим верным друзьям. “С беспримерным спокойствием встречает он смерть”, – пишет Шиндлер. Оставалось исполнить заветную мечту друзей, совершить последний церковный обряд католической религии. Бетховен сейчас же с радостью согласился на это. Исповедавшись и причастившись, он сказал: “Благодарю вас, духовный отец, вы мне принесли утешение”.
В это время пришло полученное от Шотта вино. “Жаль, жаль – слишком поздно”, – произнес умирающий. Это были его последние слова. Вскоре началась агония, и он уже перестал узнавать окружающих. 26 марта 1827 года утром стоящие на рабочем столе Бетховена часы в виде пирамиды, подарок княгини Лихновской, внезапно остановились: это всегда предвещало надвигающуюся грозу. Шиндлер и Брейнинг ушли, чтобы позаботиться о месте на кладбище. В комнате умирающего находился только один молодой музыкант, приехавший поклониться великому человеку перед его смертью. В пять часов дня разразилась страшная гроза с ливнем и градом. Внезапно яркая молния осветила комнату, раздался страшный удар грома. Умирающий вдруг поднял руку кверху, глаза его открылись, и все лицо его приняло выражение суровой строгости. Затем рука его упала, глаза закрылись. Все было кончено. Бетховен умер. Похороны его происходили в чудное чисто весеннее утро. Двадцатитысячная толпа собралась проводить бренные останки того, кто был забыт при жизни. Все музыканты были налицо. У гробового покрова шли капельмейстеры Умлауф, Зейфрид и другие, факелы несли известные писатели и музыканты.
9
хирург; тот, кто делает операцию (Словарь В. Даля)