Насыпь вверху высоко была черной, и черной внизу глубоко была трава. Цепь больше не лежала возле моих подошв. Я наклонилась. Сколько земли было перед моими глазами, столько раз я поворачивалась по кругу. Трава намокла, а мои руки — застыли. И цепь моя утопилась, зазмеилась к затаившимся невидимым змеям, уползла от меня на тридцать лет, ушла скитаться с цыганами.

Все ушли: и цепь, и кузнец, и мать, и деньги.

Театральная ткань топорщилась перед ветром. Цыганский костер алел, он полыхал, этот костер, как мое лицо, как мои глаза, как мой самому себе говорящий рот. И дым от костра был густой. Он заволакивал цыганские глаза, виски и руки. Дым ел цыганские волосы, спутывал их и вспучивал, как серое тесто. Я подставила себя дыму. Меня он не ел, он уносился в небо мелкими складками и распахнутыми веерами, в белом костюме и черных ботинках. И, не тронув, отправил меня домой.

Певец задавал лошадям корм. Конь с красными лентами в гриве уставился на луну.

Меня будто всю вылили, пока я шла к насыпи. На луне было пусто. А иод насыпью сидела женщина. Блузка на ней темнела больше ночи, а юбки она широко раскинула. Из-под юбок журчало. Она белеющей рукой вырывала траву и стонала громко, как перед смертью. На насыпи стоял черный человек и смотрел прямо в небо. "Мы могли давно быть дома", — сказал он. И голос его был голосом моего дяди.

Несло тухлятиной. Моя тетка задрала юбки. Под черной блузой виднелось светлое пятно. Растянутое в ширину, оно было круглей, чем рядом две луны. Тетка подтиралась пучком травы. А дядя расхаживал по насыпи взад-вперед. Он на миг остановился и заорал: "Слушай, воняет как в хлеву".

От неба несло нечистотами. За моей спиной чернела насыпь, она стащила вниз небо и толкала его по рельсам впереди себя, будто черный поезд.

Пруд был мал и прикинулся зеркалом, но не смог отразить столько нечистот и столько ночи. Он так и застрял, ослепший, в лунном капкане.

Аист торчал перед мельницей. Его крыло было изгажено тьмой, а ногу загноил пруд.

Но шея осталась совсем белой. "Он, когда летит, умирает в воздухе. И что ни сделает — выходит плач", — мелькнуло у меня в голове. По пути я всюду видела мою цепь из темного воздуха и кричала: "Засунь свой клюв в нечистоты, иди ищи в тине отца маленькому Францу".

Густые деревья стояли вдоль улиц. За весну они выцветали. Когда наступало лето, листья на них краснели, а плоды не появлялись. Красные деревья не имели названий. Шелестели они глухо, и моей цепи здесь не могло быть.

За забором лаем надрывалось сердце собаки. А наверху среди красных крон коченело сердце молодой косули.

Окна в кузнице темнели, кузнец спал, и жар в горне спал. А многие окна светились и не спали.

Колодезный ворот замер. Колодец спал, и колодезная цепь спала. Блуждало в нечистотах облако. Оно скиталось в заснувшем небе и хохлилось у меня под горлом, в ботинках у него белел дикий хрен. Хохлилось рыжей Лениной курицей.

А за рыжей курицей клонилось с криком чье-то лицо: "Где цепь у тебя, где деньги?" Окно нашего дома отливало жаром.

Деревня обезлюдела. Обезлюдела вовсе, Грегор. Возле окна я прислушалась. Молчало радио. Кричала мать. Молчал отец.

А дед спал. Выспал Грегор сон и видел во сне, как лягушка мне запрыгивает в щеку.

И крутилась большая черная ось.

---------------------------------------------------

[© Rotbuch Verlag, Berlin 1990

© Марк Белорусец. Перевод, 2004]


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: