Нагибин Юрий
Над пропастью во лжи
ЮРИЙ НАГИБИН
Над пропастью во лжи
Быль
Выбирать - брать любое из многого.
Толковый словарь В. Даля
При Сталине был порядок.
Таксистскмй фольклор
Я проснулся с непонятным ощущением счастья. Оно возникло, едва я открыл глаза, и не оставляло меня в те следующие минуты, когда я расставался с обрывком какого-то сна, выпрастывался из-под большого тела жены, придавившего меня, как осторожно рухнувшая горячая печь, тянулся за папиросами, прикуривал от спички и делал первую дурманную затяжку. Оно было таким долгим, это ощущение, что я начал верить ему, быть может, у меня и в самом деле есть причина для счастья? Я не принадлежу к людям, способным быть беспричинно счастливыми. Мне всегда нужен внешний толчок, пусть самый легкий: взгляд, жест, надежда на выпивку, избавление от неприятного делового разговора, предвкушение близости хотя бы с собственной женой. Взгляда и жеста не было, надежды на выпивку - никакой, деловой разговор по воскресному дню не грозил, близость исключалась. Мы много обнимались ночью, я был пуст и легок. Мы жили с Лелей уже не первый год, но не были расписаны, и это придавало остроты нашим отношениям. Мы не могли расписаться, Леля была зарегистрирована с первым мужем, арестованным в тридцать седьмом году. Отсидев десять лет, он вышел на вольное поселение, женился и по новому закону подлежал лишению свободы на три года как двоеженец. Из боязни подвести его Леля не могла подать на развод, мы были обречены жить в сладостном грехе.
Я вспомнил об этих обстоятельствах, прислушиваясь к себе, в тщетной надежде разгадать причину моего непонятного счастья. Я был, как всегда, рад Лелиному существованию возле меня, а также своей относительной свободе, приковывающей меня к ней сильнее формальных уз, она будет мне нужна, может быть, еще сегодня утром, но не сейчас, и не в предчувствии утренней близости мое счастье.
С легким разочарованием я уж подумал, что счастлив просто так, беспричинно, когда пальцы подсказали мне догадку. Нашаривая пепельницу, я коснулся раз-другой гладкой полированной поверхности спальной тумбочки. Эта тумбочка четыре года назад заменила в моей комнате убогий ночной столик на курьих ножках, с кафельной, навозного цвета, крышкой. Столику было очень много лет, но не так много, чтобы это придало ему значительности, возвело в ранг антиквариата. Он был просто стар, колченог, обломанная задняя ножка опиралась на протез из березовой чурки, одной из плиток не хватало, и на том месте, закрывая пустоту, стояла некрасивая медная лампа под зеленым стеклянным абажуром, тоже старая, неудобная и запаршивевшая. Тумбочку я купил из первого в моей жизни "мартовского" заработка, когда вдруг обнаружилось, что я, печатавшийся мало, редко и трудно, могу стать - пусть ненадолго - самым желанным, самым нужным, самым модным автором. Вот тогда-то, еще не умея использовать всю полноту возможностей, действуя робко и кустарно, я заработал на эту тумбочку. И первое лакированное, полированное, тяжеленькое при малых габаритах, красновато-коричневое чудо ворвалось в затхлый мирок окружавших меня вещей. Она была и столиком, и шкафчиком, в ней держал я свои выходные туфли, и ночные шлепанцы; на нее встали: новая черная пластмассовая гибкая, как змея, лампа, металлическая пепельница и спичечница; между крышкой столика и шкафчиком находилось полое пространство, куда можно было класть газеты, журналы, рукописи...
Тумбочка подсказала мне: да, у тебя есть повод для счастья, на дворе март, скоро выборы, в газетах появилась рубрика: "В Сталинском избирательном участке", и ты один из главных поставщиков этого отдела, а в "Социалистическом земледелии" - монополист.
За шторами прибавилось света, и слабым мерцанием выступили из сумрака стеклянные дверцы книжных шкапов. Эти шкапы вместе с письменным столом я купил три года назад на доходы от выборов в Верховный Совет Республики. Две трети немецкого кабинетного гарнитура, добротного, дубового, лаконичных современных форм, заменили мой жалкий письменный столик и убогие полки из плохо струганного, крашенного морилкой дерева. Следующий март, принесший выборы судей и народных заседателей, сделал меня владельцем кресла и чешской люстры. Я полностью освободился от унаследованных предметов обстановки, теперь каждая вещь в моей десятиметровой комнате носила отпечаток моего гения, обретавшего продуктивность в светлую пору избирательных кампаний.
Но по-настоящему мое литературно-торговое предприятие расцвело в нынешнем году, когда сбор материалов взяла в свои руки Леля. Я был слишком робок, застенчив, пуглив. Сталинский избирательный участок находился у черта на куличках - на площади Журавлева в каком-то клубе, каждая поездка туда оборачивалась для меня мукой. Я с детства не доверял окраинам Москвы. Попадая туда, я чувствовал себя дальше, чем за краем света, и мучительно рвался назад, в милую привычность Чистых прудов. Став постарше и осознав свой болезненный страх перед окраинами, я принялся то ли дразнить, то ли бороть его. Я выбирал наиболее дальние трамвайные маршруты, такие, как 3, 4, 16, 21, 24, 48, 51, и ехал до какой-нибудь Абельмановской заставы, или Черкизова, или Наримановской улицы в Сокольниках, где Москва поникала под старыми, некрасивыми, задымленными деревьями, низенькая, опасно смиренная, двусмысленная. Там веяли ветры чужой печали, душу сжимало одиночеством, и я почти со слезами хватался за поручень трамвая, уходившего в обратный путь к моей Москве, моему милому, бедному дому, которого мне всю жизнь не хватало, даже когда я безвылазно сидел в четырех стенах.
Мне так и не удалось рассчитаться до конца ни с детскими привязанностями, ни с детскими страхами, в тридцать лет я все равно боялся окраин. Площадь Журавлева и прилегающие кварталы были мне особенно страшны нелепыми, громоздкими вкраплениями современности в низкорослость недоброй старины. В ночном небе черно и жутко вздымалась махина кинотеатра "Родина", желтый, печальный свет тускло растекался по безобразной громадине Театра имени Моссовета. К тому же там проходила железная дорога, я не мог без сердечного озноба слышать тонкие, щемящие переклики паровозов. В марте вообще трудно жить, особенно вечером, в тревожной волглой мартовской городской темноте, и уж вовсе невыносимо - на окраине, в близости железнодорожных путей, горько пахнущих шлаком, окалиной, мигающих тревожными огнями, стонущих неистовой паровозной печалью.