- Медведи - это у них часть такая: медвежья. На той сгорелой самоходке тоже медведь был. Она тут с самой осени стояла. Сперва зеленая с желтым, а потом белым покрасили. Я с чердака видел. И как этот танк ее саданул - тоже видел.
- Гни больше...
- Вот штоб меня... Ка-а-ак жахнет! С одного раза попал. Целый день горит...
- А как нашего подбили - видел? В башне вон какая дырка! С кулак!
- Нет, не видел. Лупанули оттуда откудова-то, из кустов...
- Дак из потайки хочь кого можно подбить... А ежли б один на один, грудки на грудки... Вон у нашего какие колеса! Аж мне по пояс. Сила!
В ногах у Петра всегда валялся траковый палец - этакая штуковина, заменявшая ему молоток. Он нагнулся, нащупал "палец" и постучал по броне.
Голоса сразу испуганно смолкли.
- Сыночки! - позвал Петр, стараясь кричать в щель незапахнутого люка.
Те по-прежнему молчали.
- Подойди кто-нибудь... Я наш... наш... Слышите, говорю по-нашенски... Меня Петром зовут...
По ту сторону брони негромко загомонили между собой, но он ничего не разобрал. И снова подал знать в расщелину:
- Мы тут раненые. Я и командир. Нам бы водицы... Попить дайте...
Не сразу, но наконец донеслось:
- Сича-а-ас!
И верно, спустя немного прокричали:
- Куда вам попить-то? Спереди не пролазит... Там какой-то валенок застрял...
Петр с облегчением перевел дух: значит, снаружи лобовой брони никого нет. Будь Леха еще там, ребятишки не подошли бы к переднему люку, тем более не стали бы пробовать подать туда воду. А ежли Леха жив, то, может, как-то сообщит про них, про их "тридцатьчетверку".
- А вы посмотрите: ежли на башне крышка торчком, значит, верхний люк открыт. Туда и подайте.
- Открыто! - дружно прокричали ребятишки. Значит, Кукин тоже успел выбраться. Вон Катков не смог, потому и остался.
- Ну, тогда так: который посмелей - залезай на башню, а воду - потом.
По броне наперебой заскребло, заскондыбало сразу несколько обуток. Потом из верхнего люка колодезно-гулко донеслось:
- Где вы тут? Берите!
Петр поднял навстречу руку, пошарил в пустоте и поймал холодный кругляш бутылки. Тут же отпил половину и протянул остальное за спину. Катков жадно схватил посудину, и, пока пил, было слышно, как стучали его зубы.
- Ваня, тебя куда?
- В грудь... - простонал Катков. - А еще в плечо, кажется... рукой не пошевелю.
- Потерпи, потерпи малость... Кудельщину, поди, взяли...
Тем временем мальчишка завис в люке - видно, не хотел уходить, и, глядя вниз, на Петра с Катковым, трудно сопел от напряжения.
- Ты, парень, вот что скажи: немцы где?
- А-а... За речку убегли. В Касатиху.
- А наши?
- А наши - за немцами. Там сичас гремит, ракеты летают. Два раза наши самолеты прилетали. Низко-низко, звезды видать.
- Значит, поперли-таки немца?
- Поперли! - радостно подхватил это слово мальчонка. - Тут никого не осталось. Одни убитые. Страсть сколько.
- А наши есть убитые?
- Не-е... Был один раненый, вон там на дороге лежал...
- Без валенка?
- Ага...
- И где же он? Куда подевался?
- Ево один дедушка подобрал, на санях увез.
- А больше никого не видел?
- Никого...
- А тебя как хоть зовут-то?
- Я тоже Петр. Петька...
- Тезки, значит. Петр-маленький, а я - Петр-большой, - говорил он через силу, с натужной бодрецой, старался не спугнуть, приветить мальчишку. - Да вот хоть я и большой, да ничего, брат, не вижу. Ты давай лезь-ка сюда, дело к тебе будет. Давай, а?..
Петр-маленький помедлил, посомневался, но все же спустился в отсек и замер возле сиденья. Ему, конечно, было боязно видеть неопрятные бинты, торчавшие из-под шлема. А может, пугал его и раненый Катков, тяжко и клекотно дышавший позади на полу отсека. Подбадривая его, Петр ощупывал здоровой рукой хлипкое, ягнячье тельце под заскорузлым кожушком, перебирал стылые пальчики.
- Ты меня не бойся, - сказал он тихо, словно как по секрету. Пораненный я. Лицо все в крови. Как мог, обвязался одной рукой, да, видать, не очень ладно. Что поделаешь, такая вот она, война. Не будешь бояться?
- Не буду...
- Тебе сколько годов-то?
- Девятый.
- В каком классе?
- Ишо не ходил...
- Что так?
- А-а... война. А в школе - немцы. Парты все сожгли...
- А папка с мамкой где?
- Папку на фронте убило. Ишо летом бумажку прислали. А мамка болеет, ноги у нее... Ботинки не обуваются.
- Тут рядом свободное сиденье. Давай забирайся.
Петр-маленький послушно залез на Лехино место.
- Хорошо?
- Ага.
- Там раньше пулеметчик сидел. А теперь - ты. Будешь моим помощником. Согласен?
- Ладно. А чево помогать?
- Ты деревню Ковырзино знаешь? Вон там, за лесом?
- Знаю.
- Точно знаешь? Не путаешь?
- Там моя тетя Шура живет. А чево?
- В Ковырзино у нас санчасть. Раненых принимает. Сейчас будем пробовать мотор. Ежли заведется - туда поедем, командира повезем. А ты мне дорогу будешь показывать, потому как я сам не вижу.
- А как показывать?
- Перед тобой дырка светится. Смотри в нее и говори, так я еду али не так. Нашел дырочку?
- Нашел.
- Что видишь?
- Нашу улицу.
- Ну вот по ней и поедем, на малой скорости. А дальше - сам говори, куда надо. Я ваших дорог не знаю.
- Ладно. Доедем до школы, а там как раз поворот на Ковырзино.
- Молодец! А вот в поле будь повнимательней. Там вдоль дороги уже должны быть тычки. Саперы наставили. Там за тычками могут быть мины. Запомни: мины! Это, браток, такая скверная штука!.. Так ты особо последи, чтоб я за тычки не заехал... Понял?
- Ага, понял...
Петр-большой извлек из комбинезона ролик изоляции и попросил Петра-маленького помочь ему примотать раненую руку к рычагу левого ходового фрикциона.
Тот, как умел, исполнил.
- А теперь скажи пацанам, чтоб держались покрепче. Там за башней скобы есть... Довезем до школы.
Замерев от сомнения, что не получится, он включил зажигание и запустил стартер.
Мотор басовито гуркнул и пошел, пошел бодро и непринужденно вращать свой многоколенный вал.
У него мозжило руку, саднило посеченное окалиной лицо, в глазах стояла ночь с росчерками молний, но в те минуты он тихо ликовал животворной радостью и молча, будто в забытьи, слушал и слушал это сдержанное бормотанье ожившей "тридцатьчетверки"...
- Ну, Петр, двинули помаленьку, - объявил он, разворачивая машину к последнему пределу своей войны. - Посматривай там...
* * *
Уже поздно вечером, при голубо воссиявших над Брусами Стожарах, при недремных Олежке и Николашке, млевших от услышанного, Петрован, вставая, провозгласил убежденно и беспрекословно:
- Так что, друг мой Герасим, она - твоя! Бери эту медаль без разговору: у тебя против моего было двести таких недель...