- Да что, голова, - перебил Петр, - пять лет ведь, братец ты мой, я ходил и кол этот видел, только ничего не помекал на него. Всю перегороду опосля хозяйка обежала: все колья на подбор нескобленые - один только он оскобленный. Для ча?.. Для какой надобности?..
- Так уж, видно, надо им было, - возразил Сергеич.
- А окромя кола, - продолжал Петр, - все до последней малости нашел по его сказанью, как по-писанному. "Как, говорит, ты эту ладонку сыщешь, в ней, говорит, бумажка зашита - слышь? Бумажку эту вынь и дай кому хошь грамотному прочесть, и как, говорит, тебе ее прочитают, ты ее часу при себе не оставляй, а пусти на ветер от себя". А про ладонку, братец ты мой, сказал: "Перелезь, говорит, ты через огород и закопай ее на каком хошь месте и воткни новый кол, оскобленный, и упри его в перегороду; пять зорь опосля того опять умывайся росой, а на шестую ступай к перегороде: коли колик твой не перерублен и ладонка тут - значит, весь заговор их пропал; а коли твое дело попорчено - значит, и с той стороны сила большая". Все сделал, голова, по-его; однако на шестую зорю пришел: кол мой перерублен, и вся земля кругом взрыта, словно медведь с убойной возился.
- Осердились, значит! - проговорил Сергеич.
- То-то, видно, не по нраву пришлось, что дело их узнано, - отвечал Петр; потом, помолчав, продолжал: - Удивительнее всего, голова, эта бумажка; написано в ней было всего только четыре слова: напади тоска на душу раба Петра. Как мне ее, братец, один человек прочитал, я встал под ветром и пустил ее от себя - так, голова, с версту летела, из глаз-на-ли пропала, а на землю не падает.
Проговорив это, Петр задумался. Некоторое время разговор между нами прекратился.
- Я все, друг сердечный, дивуюсь, - начал Сергеич глубокомысленно, - от кого это ваша Федосья науки эти произошла? По нашим местам, окромя этого старичищи, не от кого заняться.
- Э, голова, нет! Не то! - возразил Петр. - Я уж это дело опосля узнал: у них в роду это есть.
- В роду? Вот те что! - воскликнул Сергеич.
- Да, в роду, - продолжал Петр. - Може, не помнишь ли ты, от Парфенья старушонка к нам в селенье переехала, нашей Федоске сродственница? Ну, у нас в избе, братец ты мой, и поселилась, на голбце у нас и околела - втепоры никому невдомек, а она была колдунья сильная...
- Вот те что!.. - повторил еще раз Сергеич.
- Батька, ты думаешь, спроста женился? - продолжал Петр. - Как бы, голова, не так! Сам посуди: старику был шестой десяток, пять лет вдовствовал, девки на возрасте, я тоже в подростках немалых - пошто было жениться?
- Еще как, друг сердечный, пошто-то! - заметил Сергеич.
- Вдруг, голова, пожила у нас Федоска лето в работницах, словно сблаговал старик, говорит: "Я еще в поре, мне без бабы не жить!" Так возьми ровню; мало ли у нас в вотчине вдов пожилых! А то, голова, взял из чужой вотчины девку двадцати лет, втепоры скрыл, а опосля узналось; двести пятьдесят выкупу за нее дал - от каких, паря, денег?..
Сказав это, Петр опять впал в раздумье.
- Что ж, тебе лучше стало после, как ты был у старичищи? - спросил я его.
- Лучше не лучше, по крайности жив остался, - отвечал он.
- Ты, однако, Петр Алексеич, долго про нее не сказывал да не оказывал! - сказал Сергеич.
- Я ее совсем не оказывал, так и скрыл: батьку все жалел, - отозвался Петр, не изменяя своего задумчивого положения.
- Да, - продолжал Сергеич, - отдаст эта бабенка ответ богу: много извела она народу; какое только ей будет на том свету наказанье?
- А разве она и кроме еще Петра портила? - спросил я.
- Ай, сударь, как не портила! - отвечал Сергеич. - Теперича первая вот хозяйка его стала хворать да на нее выкликать. Была у нас девушка, Варюшка Никитина, гулящая этакая девчонка - ту, по ревности к дьяконскому цаловальнику, испортила.
- А брата-то родного извела! - сказал Петр. - И за что ведь, голова, сам мне сказывал: в Галиче они тоже были; она и говорит: "Сведи меня в трактир, попой чайком!" Тому, голова, было что-то некогда. "Нету, говорит, опосля!" Она обозлилась. "Ну, ладно же, говорит, помни это!" И тут же, голова, и испортила: как приехал домой, так и ухватило. Маялся, маялся с месяц, делать нечего, пошел к ней, стал ей кланяться: "Матушка-сестрица, помилуй!" - "А, говорит, братец любезный, ты втепоры двугривенного пожалел, а теперь бы и сто рублев заплатил, да поздно!"
- Слышал и про это дело, - подтвердил Сергеич, - слава богу, присовокупил он, - что на поселенье-то ее сослали, а то бы она еще не то бы натворила.
Петр на это ничего не отвечал и только вздохнул.
- Каким образом и за что именно сослали ее? - спросил я.
- Сослали ее, государь милостивый, - отвечал Сергеич, - вотчина того пожелала: первое, что похваляться стала она на барина, что барина изведет, пошто тогда ее поучили маненько... Тебя ведь, Петр Алексеич, не было втепоры, без тебя все эти дела-то произошли, - прибавил он, обращаясь к Петру.
- Без меня!.. Воротился тогда с заработки, прошел мимо родительского дому: словно выморочный - и ставни заколочены; батька помер, девок во двор взяли, а ее сослали! - отвечал Петр с какой-то тоской и досадой.
- Так, так! - продолжал Сергеич. - На каких-нибудь неделях все это и сделалось. Я тут тоже согрешил, грешный, маненько, доказчиком был, за Сережку-то больно злоба была моя на нее, и теперича, слышавши эти ее слова про барина, слышавши, что, окромя того, селенье стращает выжечь, я, прошлым делом, до бурмистра ходил: "Это, говорю, Иван Васильич, как ты хошь, а я тебе заявлю, это нехорошо; ты и сам не прав будешь, коли что случится - да!" С этих моих слов и пошло все. Бурмистр тоже поопасился: становому заявил. Тот сейчас наехал и обыск у ней в доме сделал: так однех трав, сударь, у ней четыре короба нашли, а что камушков разных - этаких мы и не видывали; земли тоже всякой: видно, все из-под следов человеческих. Стали ее опрашивать, какие это травы? "Не знаю". Чья земля? - "Не знаю"... Пошто она у тебя? "Не знаю". Только и ответу было. Хошь бы в слове проговорилась. Двои сутки с ней становой бился, напоследок говорит бурмистру: "Что, говорит, с ней, бестией, делом вести! Как на нее докажешь! Пиши барину; он лучше распорядится". Так тот и описал. Барин и приказывает сослать ее на поселенье, коли мир приговорит. Тут она и сробела, и чего уж не делала, боже ты мой! И вином-то поила и денег сулила - ништо не взяло: присудили!
- В остроге-то, как она сидела, - начал Петр, - я тоже проходил мимо Галича, зашел к ней, калачик принес... заплакала, братец ты мой. "Не была бы, говорит, я в этом месте, кабы не один человек; не пошла бы я, говорит, за этим больно худым, кабы не хотела его приворожить, в сорока квасах ему пить давала - и был бы он мой, да печурский старичище моему делу помешал". Только и сказала: "Теперь, говорит, меня на поселенье ссылают; только ты, Петр, этому не радуйся: тебе самому не будет счастья ни в чем. Кажинный час в сердце твоем будет тоска и печаль". И все ведь, голова, правду сказала: что, что живешь на свете! Ничего не веселит, словно темной ночью ходишь. Ни жена, ни дети, ни работа - ничто не мило, и сам себе словно ворог какой! Вот только и есть, как этой омеги проклятой стакана три огородишь, так словно от сердца что поотляжет.
Проговорив это, Петр вздохнул и потом вдруг поднял голову.
- Будет! Баста! - сказал он. - Пора ужинать. Барину, я вижу, любо наше каляканье слушать, а нам все петухов будить придется. Матюшка, дурак! Подай шапку, вон лежит на бревнах!
Матюшка подал ему.
- Спасибо, - продолжал Петр, - я тебя за это в первый раз, как хлестать станут, за ноги подержу, и уж крепко, не бойся, не вывернешься.
- Да за што меня хлестать станут? - спросил Матюшка.
- И по-моему, братец, не за што: душа ты кроткая, голова крепкая, проговорил Петр и постучал Матюшку в голову. - Вона, словно в пустом овине! Ничего, Матюха, не печалься! Проживешь ты век, словно кашу съешь. Марш, ребята! - заключил он, вставая.