В ложбине в трех милях западнее деревушки, из которой они ушли, на них наткнулись Мейснер и Ткач. Лес здесь был густой, и обе пары слишком поздно заметили друг друга; они столкнулись нос к носу, бежать было уже бесполезно. Женщины — позднее оказалось, что старшую зовут Гретель, — застыли на месте. Поняв, что бежать некуда, они присели на корточки.
— Откуда вы? — спокойно спросил Мейснер.
— Из Дрезбана, господин, — ответили они.
Тогда Мейснер спросил, почему они идут одни. Несколько мгновений женщина взвешивала на губах правдивый ответ, потом проглотила его и уклончиво объяснила, что с мужем случилось несчастье, и они остались одни, но теперь больше не могут сами себя прокормить.
Ткач хотел продолжать путь. Нетерпеливо толкнув Мейснера в бок, он сделал несколько призывных шагов вперед.
Мейснер опустился на землю перед женщинами.
Поняв, что делать нечего, Ткач заговорил с женщинами и стал им рассказывать про своего господина, про то, какие он может творить чудеса. Женщины слушали, вытаращив глаза. Мейснер спокойно улыбался, наблюдая их изумление.
— Можно нам пойти с вами, господин? — смиренно попросила старшая. — Нам страшно, нам нужна защита.
Два часа спустя вся компания двинулась дальше. Первым шел Мейснер, за ним женщины — та, что моложе, впереди, — замыкал шествие Ткач.
Здесь уже не было тропинки. Время от времени дорогу им перебегали лани. Кругом разрослись высокие папоротники — путники пробирались по их светло-зеленому ковру, погружаясь в него по пояс, почти утопая в зарослях.
К вечеру они вышли на луг, где паслись две овцы. Мейснер пошел прямо к ним. Животные не шевельнулись, продолжая сонно жевать что-то, что могло быть тишиной, но, наверно, было травой, — потом большая из двух тревожно задвигала ушами. «Стой смирно!» — мысленно приказал Мейснер и подошел вплотную к животным. Потом выбросил руку вперед и почувствовал, как вонзился нож, мягко, без сопротивления. Овца конвульсивно дернулась назад, но Мейснер уже знал: дело сделано.
Тем, кто стоял на пятьдесят метров сзади, происшедшее показалось почти загадочным: Мейснер спокойно выступил вперед, наклонился над животным, и оно, даже не вскрикнув, просто свалилось на землю как подкошенное. «Мясо, — возбужденно подумал Ткач, — теперь его хватит на много дней».
Мейснер вернулся к спутникам с переброшенной через плечо овечьей тушей.
— Еда, — спокойно сказал он.
Они шли еще час, потом остановились у скалистой расселины и развели костер. Небо было густо-синим, почти черным. И на нем ни одной звезды. Они сидели вокруг костра, держа в руках палочки с наколотыми на них кусками баранины, сидели молча, отдыхая, устремив глаза на мясо, которое потрескивало и дымилось на огне.
Огонь был котелком света — кругом ни ветерка, ни тревоги, ни звука. Потом небо совсем почернело, но к тому времени у огня остался один только Мейснер.
Он не чувствовал усталости.
Пламя потихоньку добралось до его плаща — он задумчиво смотрел на него. Рядом с ним, так близко, что искры от костра иногда вспыхивали на его серой одежде, лежал Ткач. Женщины лежали поодаль, пугливо прижавшись, друг к другу во сне.
То, что произошло за последние три дня, сидело внутри приятным комком; и все же он был еще не вполне уверен в значении происшедшего. Мне повезло, пытался думать он, — на редкость повезло; цепь маленьких счастливых случайностей, но все же… Они пришли к нему, сначала Ткач, потом две женщины, простодушно, доверчиво. И теперь он шел впереди, словно несомый волной их веры, полный сознания собственной силы.
Я их веду, думал он. Его не впервой несла чужая вера, но каждый раз, чувствуя, как волна возносит его из пропасти на гребень, он чувствовал то же удивительное опьянение, некий соблазн, опасность, нечто неподвластное его контролю.
Я творю для них произведение искусства, думал он, сотканное из сомнений, недоверия и ловкости. И я должен сделать так, чтобы доверие их все росло, чтобы восторг усугублялся, пока этот восторг не заслонит от них реальный мир.
Но я нуждаюсь в них. Нуждаюсь в них как в орудии, направленном на них самих.
Он навсегда запомнил чужеземца-монаха, который пришел в его родной город и сначала проповедовал на площади, а потом ему разрешили говорить в церкви. Мать Мейснера на коленях стояла на жестком каменном полу, запрокинув кверху лицо, в совершенном экстазе. Но еще яснее запомнился ему священник. Один перед поднятыми к нему лицами, которые покачивались взад и вперед, он взмахивал тяжелыми, несокрушимыми, как скала, руками над головой молящихся, спокойный, повелительный, в сознании своего, не подлежащего сомнению превосходства.
Он вспоминал, как он сам, сын подрядчика Мейснера, плакал от восторга, и не потому, что внушаемое человеком на кафедре и в самом деле было правдой, а потому, что все это — экстаз, крики, доверие — под силу вызвать одному человеку. Под силу претворить восторг в произведение искусства.
Неделю спустя монах умер.
Доверие еще не все, думал Мейснер, часто моргая. Доверять можно и дереву. А вот доверять восторгу — это нечто иное. Хитроумнейшее орудие порождает прекраснейшее самозабвение, в котором созидательная сила.
Тогда я прикасаюсь к флюиду мироздания.
Проспали они, должно быть, уже довольно долго. Мейснер встал, ловкий, гибкий, бесшумный, как зверь; подошел к Ткачу, спавшему глубоким сном. Мейснер улыбнулся. Его крутые скулы были теперь чисто вымыты, лицо казалось очень белым. Он медленно подошел к женщинам.
Наклонился и стал разглядывать старшую из двух.
Потом, взяв ее за плечо, осторожно потряс, а когда она быстро, испуганно села, предостерегающе закрыл ей ладонью рот.
— Тсс! — прошептал он.
И указал рукой в темноту позади костра. Она вглядывалась в его лицо, не понимая.
— Пойдем, — беззвучно произнес он одними губами. — Пойдем.
И, не дожидаясь ее, вышел из освещенного круга и скрылся среди деревьев. Она неуклюже поднялась и поплелась за ним, тщетно стараясь ступать как можно бесшумнее. И вдруг он оказался прямо перед ней, метрах в двадцати от костра, но почти скрытый темнотой.
— Что? — прошептала она. — Что?
Он указал на ее юбку.
— Сними ее, — тихо распорядился он.
Она уставилась на него, но потом, наконец, поняла: он и впрямь имеет в виду то, что сказал. Тогда она начала медленно развязывать пояс, юбка упала, а она стояла, обнажив живот и округлые, еще не старые бедра, словно мраморная статуя, у которой срезали верхнюю часть. Под выпуклым животом почти не виден был маленький черный треугольник, который, она знала, ей предстоит принести в жертву. На ней осталась короткая темно-серая кофта: в слабом мерцающем отсвете далекого костра казалось, будто женщина состоит только из белых ляжек и белых ягодиц, внезапно наотмашь отсеченных от остального тела, почти слившегося с окружающим лесом. Юбка кольцом лежала вокруг ее босых ступней.
— Ложись, — приказал он.
Неуклюже скрючившись, она опустилась на землю. Некоторое время она так и сидела, скрючившись, потом откинулась на спину, крепко зажмурившись, словно хотела отгородиться от того, что происходит. Ноги ее были вытянуты вперед. «Она еще не старая, — подумал он, — ее дочь скоро станет взрослой, но она сама недурна, сорок лет. Она недурна, не слишком худая, не слишком толстая. Кричать она не станет».
Он сбросил с себя плащ, спустил штаны и стал рядом с ней на колени.
— Готова? — хрипло спросил он.
Он не мог решить, прошептала она «да», или ему это только послышалось. Одной рукой он схватил ее за ляжку, нога безвольно откинулась в сторону. Он увидел, что путь открыт.
Задержав дыхание, Мейснер рухнул на нее. Было так тихо, что в ночи слышалось, как потрескивает огонь.
Измученные женщины сидели на краю оврага; младшая еще держалась, но старшая, больная от усталости, тихонько плакала. Мейснер подошел к городским воротам и стоял не шевелясь, пока их открывали. Все четверо были поражены — обычно ворота не запирались. Вышли трое — два стражника и один невооруженный мужчина с седой бородой. Они остановились метрах в тридцати от Мейснера.