— Пешком пойдем, пусть думают — совсем близко живем.
Бесшумно раздвигая хвою, идем дальше сквозь редеющий стланик. Ромул ножом метит путь, иначе потеряем привязанных учагов. Пинэтаун, идущий впереди, вдруг оседает на пружинистые ветви.
— Стойбище… — шепчет он побелевшими губами.
В просветах между изогнутыми красноватыми ветвями видна чистая, безлесная долина. У близкого ручья, не далее двухсот шагов от опушки зарослей, выстроились полукругом конические чумы, похожие на индейские вигвамы. Из дымовых отверстий вьются сквозь почерневшие шесты струйки дыма.
Притаившись в зарослях, с удивлением разглядываем странное стойбище. На площадке среди чумов играют дети; ползают, как медвежата, малыши, зашитые в замшевые комбинезоны, сидят на корточках смуглые черноволосые женщины в необычных кафтанах, расшитых бисером. Одна из женщин поднимается, закидывает за спину длинные черные косы и, легко ступая, уходит к большому вигваму в центре стойбища. На ее руках блестят браслеты, а на груди монисты, как у цыганки.
— Совсем старинная одежда, — бормочет Ромул, приглядываясь из-под ладони.
У ручья бегают мальчишки в распахнутых замшевых кафтанчиках. Они стреляют из луков в белый столб с оленьими рогами. Считаю вигвамы: пятнадцать. Почему не видно мужчин? Отдыхают в чумах, что ли?
Пинэтаун жадно оглядывает стойбище. Сколько препятствий осталось позади! И вот он у цели. С такого расстояния лиц не разглядишь. Нанги среди женщин, кажется, нет.
— Пойдем, — торопит Пинэтаун.
Пора…
Выходим на опушку. Замечают нас юные стрелки. С визгом рассыпаются они и уносятся к стойбищу. Кафтанчики у них смешно раздуваются, они перепрыгивают кочки и валуны. Женщины вскакивают, тревожно оглядываются. Заметив троих незнакомцев, шагающих к стойбищу, хватают малышей и, звеня монистами, устремляются что есть духу к вигвамам.
— Дикие важенки… — усмехается Ромул. — Гостей боятся. Совсем, однако, людей не видали.
Площадка среди лагеря опустела мгновенно. Обитатели стойбища словно провалились сквозь землю. Ни один полог не шелохнулся. Никто не вышел встречать гостей. Идем к притихшему стойбищу без оружия; в руках только посохи, да на поясах охотничьи ножи, непременная и вполне мирная деталь северного одеяния. Прогремят ли выстрелы из притихших вигвамов?
Отступать некуда. Выпрямившись, сжав губы, играя желваками на обтянутых скулах, Ромул шагает навстречу притаившейся опасности. Ох и неприятно на душе! Видишь каждую дырочку, каждую щелку в пологе. Не берет ли тебя на мушку через эти темные бойницы зоркий, беспощадный глаз?
Вплотную подходим к самому большому чуму. Ромул громко приветствует невидимых жильцов, просит принять гостей с миром и новостями. Нервы предельно напряжены.
И вдруг у самой земли, в стороне от входа, закрытого шкурой, зашевелился полог чума. Дрожащая рука и скрюченные пальцы суетливо перебирают красноватую ровдугу.
Что это?
Из-под рэтема выбирается человек в заплатанной камлейке, в сморщенных ичигах. Ему лет шестьдесят. Глубокие морщины старят бледное, посеревшее лицо с тонкими синеватыми губами. Съежившись, он смотрит на меня растерянно, с каким-то страхом, словно ожидая удара.
— Чего он боится?.. В гости, старина, пришли… Понимаешь — в гости!..
Ромул переводит по-ламутски. Незнакомец не отвечает, моргает покрасневшими веками. Ромул протягивает ему кисет. Старик проворно вытаскивает трубку, точенную из березового корня, трясущимися пальцами набивает ее и, высекая искру огнивом, зажигает табак.
— Вот так стойбище! Смотри, Пинэтаун, без спичек живут.
— У нас тоже спички кончаются! — смеется юноша, с любопытством разглядывая огниво на медной цепочке.
— Ай, хороший табак… Давно курить нет! — шепчет по-русски старик, затягиваясь ершистым дымом черкасского табака.
Он жмурится, кашляет, кряхтит и, обернувшись к чуму, кричит что-то на гортанном языке. Пинэтаун вздрагивает. Старик говорит на том же непонятном языке, что и Нанга.
Сильная рука откидывает полог, скрывающий вход в чум. Появляется смуглолицый молодой человек. Блестящие черные волосы, перетянутые на лбу ремешком, спадают на плечи. Ламутский кафтан, расшитый узорами, облегает тонкий стан. Под кафтаном — нагрудник, расцвеченный бархатом и бисером, на поясе — нож с вырезанной рукояткой, в разрисованных широких ножнах.
Ну и костюм! Человек точно снял его с витрины этнографического музея.
Бронзовое лицо с орлиным носом и широкими скулами невозмутимо, холодно как лед; лишь черные монгольские глаза настороженно блестят под сдвинутыми бровями. На своем непонятном гортанном языке человек в расшитой одежде бросает несколько отрывистых слов старику.
— Крепкая Рука говорит: «В чум заходите, чай пить…» — переводит старик по-ламутски.
— «Крепкая Рука»? Что он, индеец, что ли?
— Прозвище, однако… — Ромул протягивает ему широкую ладонь.
Черноволосый в замешательстве касается загорелой руки бригадира длинными пальцами.
— Совсем дикие люди!.. — ворчит Ромул, пролезая в черное отверстие чума.
Черноволосый небрежно кивает Пинэтауну. Интересно, крепкая ли действительно у него рука? Но он не подает ее — прикладывая узкую ладонь к сердцу, склоняется, приглашая в жилье. Замечаю быстрый, как молния, взгляд. Глаза его сузились, сверкнули недобрым огнем. Не пырнет ли, чего доброго, ножом в спину?
Сгибаюсь в три погибели, протискиваясь в чум. После света ничего не вижу.
— Садись, — приглашает Ромул из тьмы.
Усаживаюсь между Ромулом и Пинэтауном на мягкую шкуру. В чуме прохладно. Мелодично звенят монисты. Женщина вздувает огонь в очаге. Длинные косы свиваются змеями, блестят браслеты. Вспыхнувшее пламя освещает смуглое лицо, темные большие глаза, красиво очерченные губы.
Пинэтаун рассматривает женщину слишком пристально, с тревожным любопытством. Ах, вот в чем дело: она похожа на пропавшую Нангу, как родная сестра. Опустив ресницы, красавица ставит низенький столик, расставляет чашечки, выточенные из березового корня. Пинэтаун ерзает, едва сдерживая волнение. Нанга оставила нам точно такую же чашечку.
Крепкая Рука молча садится у столика на шкуру молодого оленя. Старик устраивается на корточках у порога, с наслаждением раскуривая трубку. Видно, давно он не курил. Женщина, не поднимая глаз, разливает крепкий, ароматный чай в березовые чашечки. Ставит деревянное блюдо с дымящейся вареной олениной. Пододвигает к нам блюдечко с посеревшими кусочками сахара. Долго хранились эти кусочки для почетных гостей.
Словно не замечая меня, Крепкая Рука обращается к Ромулу.
— Откуда пришли, далеко ли ваше стойбище? — переводит старик.
Женщина протягивает переводчику березовую чашечку с дымящимся чаем.
— Из тайги кочевали, с Омолона; за перевалом стойбище, — отвечает бригадир по-ламутски.
— Как через гарь кочевали?
Неужто черноволосый не знает, что мы прошли сквозь горящую тайгу?
— Быстро бежали… Не знаем только, почему тайга сильно горела, насмешливо прищуривается Ромул.
— Кто ее знает… — пожимает плечами старик. — Вчера сюда кочевали, на перевал смотреть ходили, думали недобрые люди тайгу жгли.
Старик горбится, глаза бегают. Крепкая Рука невозмутимо попивает чай. На лбу у него выступили капельки пота. Дело нечистое: они знают, кто поджег тайгу.
— Скажи, старик, где Чандара и Нанга?
Старик испуганно смотрит на меня и прерывающимся голосом переводит вопрос. Крепкая Рука, расплескивая чай, ставит березовую посудинку на столик. Черные брови сходятся на переносье, он опускает руку в пушистый ворох стружек у столика. Зрение у меня острое. Вижу едва прикрытое дуло винчестера, тускло поблескивающее сталью. Длинные пальцы нервно перебирают стружки у самого дула.
— Чандара и Нанга в стойбище Большой Семьи… — хрипит, бледнея, старик.
Неотрывно следит он за тонкими пальцами, охватывающими дуло. Замирает женщина, будто прислушиваясь к чему-то.
— Пусть Крепкая Рука позовет Чандару в гости к нам в стойбище, в Широкую долину.