Однако кто в наше время читает "Тартарена в Альпах"? Стоит, пожалуй, напомнить, что в этой книге провансальский поэт, столько раз возвышавшийся над самим собой в приятии скорби, этот гений сочувствия, собирает в одном горном отеле с десяток глупцов. В двух шагах оттуда в необъятной лазури угрожающе навис ледник. Но никто об этом не думает. Проходит несколько дней, заполненных фальшивой сердечностью, подозрительностью, скукой, и эти бедолаги находят способ удовлетворить разом и свой стадный инстинкт, и терзающую их глухую злобу: партия Страдающих запорами требует на десерт слив, партия Слабых желудком настаивает, естественно, на рисе. Мелкие ссоры тотчас прекращаются, внутри каждой из соперничающих группировок воцаряется согласие. Вполне можно вообразить за кулисами всей этой истории какого-нибудь изобретательного и порочного шутника, конечно же торговца рисом или сливами, внушающего этим людишкам мистический настрой, зависящий от состояния их пищеварительного тракта. Но такой персонаж и не нужен. Глупость ничего не изобретает, она лишь превосходно заставляет служить своим целям - своим дурацким целям - все, что подбрасывает ей случай. А по законам, увы, еще более неисповедимым, она сама, вы в этом убедитесь, подлаживается под людей, под обстоятельства или доктрины, которые стимулируют ее чудовищную способность к отуплению. Будучи на острове Святой Елены, Наполеон похвалялся, что извлек выгоду из глупцов. На самом деле это глупцы в конечном итоге извлекли выгоду из Наполеона. И не только потому, что, как вы могли догадаться, они стали бонапартистами. Ведь культ великого человека, мaлo-пoмaлv пришедшийся по вкусу государствам-демократиям *, породил и тот нелепый патриотизм, который до сих пор так мощно действует на их гланды, которого никогда не знали предки и душевная заносчивость которого, густо замешенная на ненависти, подозрительности и зависти, выражается, хотя и с разным успехом, в песнях Деруледа * и в военных стихах Поля Клоделя *.
Вам надоело слушать мои пространные рассуждения о глупцах? Что ж, мне самому стоит немалого труда говорить о них. Но прежде мне нужно убедить вас в одном: вы не урезоните глупцов ни огнем, ни железом. Ибо, повторяю, хотя они и не выдумали ни огня, ни железа, ни газов, они прекрасно умеют пользоваться всем этим, избавляющим их от усилия, на которое они действительно не способны, - усилия самостоятельно мыслить. Они скорее предпочтут убивать, чем мыслить, - вот в чем беда! И как раз их-то вы снабжаете техникой! Эта техника просто создана для них. Пока не существует машины, чтобы мыслить, которую они ждут, которая им требуется, которая вот-вот появится, они вполне удовольствуются машиной, чтобы убивать, она им очень подходит. Мы поставили войну на промышленную основу, чтобы сделать ее доступной для них. И она действительно стала им доступна.
Если это не так, то извольте объяснить, как, каким чудом стало так легко сделать из любого лавочника, биржевого маклера, адвоката или кюре солдата? Как у нас, так и в Германии и Англии, так и в Японии. Все предельно просто: вы подставляете фартук, и туда падает готовый герой. Не буду хулить тех, кого уже нет в живых. Но человечество знавало времена, когда военное поприще было одним из самых почетных после духовного и по достоинству едва ли уступало ему. По меньшей мере странно, что сейчас ваша капиталистическая цивилизация, которая отнюдь не слывет поборницей духа самопожертвования, имеет при всей ее рачительности такое большое количество солдат, которое ее фабрики еще и обеспечивают обмундированием...
И солдат, которых никогда не видывали раньше. Вы спокойненько берете их, безропотных, в конторе, в цехе. Даете им билет в Преисподнюю со штемпелем призывного пункта и новенькие солдатские башмаки, как правило промокаемые. Последнее напутствие, последнее приветствие родины является им в виде злобного взгляда аджюдана-сверхсрочника, приставленного к вещевому складу, который обращается с ними, как с каким-то дерьмом. А после они спешат на вокзал, слегка под хмельком, но сильно озабоченные мыслью не пропустить поезд в Преисподнюю, как если бы они спешили на воскресный семейный обед куда-нибудь в Буа-Коломб или Вирофле. Только на этот раз они сойдут на станции Преисподняя, вот и все. Год, два, четыре года - столько, сколько потребуется до истечения срока этого проездного билета, выданного правительством, - будут они колесить по стране, под свинцовым дождем, бдительно следя за тем, чтобы не был съеден без разрешения шоколад из "энзе", и ломая голову, как бы стянуть у соседа перевязочный пакет. Получив в день сражения пулю в живот, они, как куропатки, семенят на пункт первой помощи, обливаясь холодным потом, ложатся на носилки и приходят в себя уже в госпитале, откуда некоторое время спустя отбывают так же послушно, как и прибыли, получив отеческого тумака от добряка-майора... Потом они отправляются в Преисподнюю - в вагоне без окон, получая от вокзала до вокзала порцию жвачки в виде кислого вина и камамбера и разглядывая при свете коптилки покрытый непонятными знаками проездной документ, совершенно не уверенные, что делают все, как надо. В день победы... Что ж, в день победы они надеются возвратиться домой.
Но на самом деле они туда не возвращаются из-за пресловутого резона, что "перемирие - это не мир", и им надо дать время четко усвоить это. Подходящим для этого показался срок в один год, хотя хватило бы и недели. Недели вполне было бы достаточно, чтобы доказать солдатам Великой войны, что победа - это штука, на которую надобно глядеть издалека, как на полковничью дочь или могилу Императора в Доме инвалидов; что победитель, если он хочет жить спокойно, должен снять нашивки победителя. И вот они возвратились на завод, в контору, все такие же безропотные. Некоторым здорово повезло: в своих довоенных штанах они обнаружили десяток талонов в свою старую закусочную - по 20 су за обед. Но новый хозяин не желает их брать.
Вы скажете мне, что эти люди были святыми. Нет, уверяю вас, они не были святыми. Они были смирившимися. В каждом человеке есть огромный запас смирения, человек - существо смирившееся по своей природе. Потому-то он и выжил. Посудите сами, иначе это логически мыслящее животное не перенесло бы того, чтобы стать игрушкой вещей. Еще тысячелетия назад последний из них разбил бы себе голову о стену пещеры, отрекшись от своей души. Святые не смиряются, по крайней мере в том смысле, какой под этим подразумевается в миру. Если они и страдают молча от Несправедливости, которой так громко возмущаются посредственности, так это для того, чтобы обратить против Несправедливости, против ее медного лика все силы своей большой души. Ведь вспышки гнева - это дщери отчаяния, что ползают и извиваются, подобно червям. Молитва же, в сущности, единственный протест, который держится прямо.