Сократ стоит неподвижно, глядя на это бесчинство.

Люди узнают его, молча проходят мимо, чтоб не нарушать его мыслей. Даже Платон не осмеливается подойти. Закутавшись в плащ, бродит поодаль.

Спускается ночь на искалеченный город. Сократ все стоит.

Может ли он думать о сне? Может ли заснуть? Вместе с Афинами переживает он самые тяжкие их часы. С городом своим Сократ как с больным, которому хуже всего по ночам, ибо ночами охватывает его смертельная истома.

Отчаянный женский вопль в ночи. Что это – молитва? Кощунство?

– Дева Афина! Афина Защитница! Ужас! Будь ты проклята! Что же ты палладием своим не защитила свой город?!

Голос ломается.

– Смилуйся, смилуйся же хоть над нами, людьми! Не допусти, чтоб убили и моих сыновей! Мужа уже увели, теперь и их уводят… Помоги! Защити! Спаси!..

Быстрые тяжелые шаги по улице. Двое идут? Трое? Страшный крик женщины вспорол ночь. Не слышно больше мольбы. Смятенье в ночи. И непрестанно – шаги по мостовой: ноги босые, ноги в сандалиях… Невнятный говор прерывается вскриками – боли, злобы… Кто-то залился хохотом. Сумасшедший? Пьяный? Или – счастливчик, добравшийся до золота казненного?..

Кто там плачет? Ребенок? Кто вздыхает? Лавры, кипарисы, олеандры, утратившие свой аромат? Ветер доносит с моря едкий дым. Дым проникает в легкие, душит. Уже не качает море гордые афинские триеры. Остались от них одни тлеющие обломки, трутся друг о друга на волнах, не хотят ни догореть, ни утонуть. Неохотно исполняют повеление спартанцев уничтожить афинский флот.

Всеми чувствами впитывает в себя Сократ картины, скудно освещенные ущербным месяцем да кое-где чадящим факелом; мимы этого спектакля – без масок. Сколько дней уже втягиваются в город беженцы из тех мест, по которым прошли орды Павсания, оставляя за собой пустыню. Теперь беженцы ищут средства к жизни в городе – как прежде те, у которых когда-то царь Архидам, а позднее спартанцы, совершавшие вылазки из Декелеи, уводили скот, жгли дома, вырубали оливовые рощи.

К безземельным, которых в Афинах и так уже полным-полно, к увечным воинам, ко всей бедноте, прозябающей в голоде и холоде, прибавляется новая голытьба, новые толпы несчастных, не знающих, где приклонить голову. Афины вспухают, они подобны брюхатой самке – каков же плод этого нежеланного оплодотворения? Человек, утративший все человеческое…

Пришельцы шастают по домам и садам, брошенным демократами, подбирают с земли то, что кто-то бросил им или обронил впопыхах, выдают себя за лекарей, за прорицателей, набиваются в дома городских родственников…

Чувства афинян противоестественно выворачиваются наизнанку. Этих паразитов, явившихся объедать и без того голодных, они боятся пуще самих спартанцев, которые не делят с ними беду, питаясь в других местах, иначе и лучше.

Ночи не утихают. Не утихает и нынешняя. Она оживает. Руки, еще недавно честно возделывавшие землю, руки новых воришек сталкиваются у добычи с руками старых грабителей.

Но мимы этих ночей – в то же время зрители больших трагедий, чем те, какие они разыгрывают сами.

С надвигающейся ночью Платон все ближе подходит к учителю. Вот окликнул его:

– Сократ!

– Слышу тебя, Платон.

– Можно к тебе?

– Для тебя – всегда, мальчик. Но почему ты пришел ночью?

– Я здесь с вечера, только не решался – ты был погружен в размышления…

– Что ты хочешь?

– Мне страшно, Сократ. Ужас объял меня. Я искал опоры, поддержки и увидел – дать их мне можешь ты один. Но я видел еще – ты тоже удручен, и боялся, что не найду ободрения и у тебя… – И вдруг: – Мне страшно за тебя!

Сократ улыбнулся:

– Это ты о Критии?

– Ты не знаешь, как он жесток. В детстве он забавлялся тем, что привязывал животным к хвосту паклю и поджигал… Радовался, когда они метались, вопили от боли. И я у него на примете: он зазывал меня в свою гетерию, хотел, чтобы я сделал политическую карьеру, а я, как он говорит, изменил ему и пошел к тебе…

– Другими словами, я переманил тебя от него, так?

– Он и этого тебе не забудет.

– Он еще многое не забудет мне, мальчик. Но ты сказал – тебе нужно ободрение. Ты сам тверд, к тому же у тебя есть я. А как же Афины? Видишь ты эти разрушения? Вид страшный, правда? Но еще ужаснее – разрушения в человеческих душах.

Сократ обнял Платона за плечи и медленно двинулся с ним к дому, ибо начало светать. Тихо проговорил:

– Как только мы потеряли народовластие – воцарился ужас.

– Ужас, ужас… – кивнул Платон, но его прервал смех Сократа. – Чему ты смеешься? – спросил, пораженный.

Сократ не перестал смеяться.

– Слушал ты сегодня царя Павсания?

– Слушал.

– Он сказал – Афины навеки покорны Спарте! Да клянусь всеми псами, милый Платон, разве Эгос-Потамы и то, что творится теперь, означают, что Афины навек утратили величие духа? Афины еще долгие века будут державой духа, а эта солдафонская, бездуховная Спарта оставит по себе разве что дурное воспоминание. Нет причин, мальчик, впадать в отчаяние. Теперь многое зависит от нас. Мы обязаны восстановить в человеке то, что в нем рухнуло!

Платон обнял Сократа.

– Да, да! Как я рад, что могу быть с тобой… Ах, если б я мог быть таким же твердым и ясным, как ты, учитель!

– Учитель, сказал ты? Так слушай же мое поучение. Знаешь, чем отличается мудрый от немудрого? Добрыми надеждами!

3

На ступенях против Парфенона сидел Сократ со своими друзьями. Он обедал. Козий сыр, ячменную лепешку, несколько оливок запивал вином из бурдюка.

В этот предполуденный час на Акрополе было почти безлюдно. Но вдруг те немногие, что бродили здесь, побежали к Пропилеям, из которых вышла группка людей, поднимаясь на Акрополь.

Впереди, направляясь к Парфенону, шагал Критий в пурпурной мантии, за ним несколько человек из совета Тридцати и – две шеренги стражей Критий видел Сократа с учениками, но притворился, будто не заметил их. Они поступили точно так же. Критий и сопровождавшие его вошли в храм, чтобы совершить жертвоприношение.

– Пошел принести жертву Афине, а сам твердит – религия изобретена для того, чтобы приручать глупую толпу и властвовать над ней, – заметил Ксенофонт.

Сократ засмеялся:

– Не говорю ли я всегда, что в каждом человеке есть нечто хорошее?

– Разве это хорошо, когда неверующий приносит жертвы богам? – возразил Ксенофонт.

– То, что он приносит жертвы, нет, – ответил Сократ. – Хорошо то, что он неверующий.

Все засмеялись, а Платон оглянулся – не слышит ли их кто.

– И тем не менее Критий – самый несчастный человек во всех Афинах, – добавил Сократ.

– Критий?! – изумился Анит-младший. – Как же так? У него есть все, что может пожелать смертный. Огромное богатство, верховная власть, к тому же он образованный софист и блестящий оратор…

– И даже талантлив, – похвалил Крития Эвклид. – Пишет элегии и трагедии. Чего ему не хватает, скажи, Сократ?

– Софросине – умеренности, – ответил тот. – К тому же вы говорили пока только о его достоинствах.

– Правда, – заговорил Антисфен. – Ограничение числа афинских граждан тремя тысячами самых состоятельных – это ведь подлость. Теперь из всех нас граждане Афин – только Критон, Платон и Ксенофонт.

– Критий считает террор средством управления, без которого не обходится ни одна власть, – с возмущением сказал Платон. – И хотя правит он всего несколько недель, мы уже видим результаты: бесконечные убийства, конфискация имущества, сумасшедшие налоги, реквизиции…

– Они выходят из храма, – предупредил Ксенофонт. – И Критий смотрит сюда. Сократ, может быть, тебе уйти?

– С чего бы? Я обедаю.

– А я ухожу, – сказал Ксенофонт. – Не хочу с ним встречаться.

С Ксенофонтом ушли все. Сократ остался один.

Критий снял пурпурную мантию, бросил ее на руки одному из стражей:

– Ступайте все вперед. Я вас догоню.

Он подошел к Сократу, который спокойно продолжал есть.

– Хайре, Сократ.

– Будь счастлив, Критий.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: