По телевизору гуляла Красная площадь, за решеткой взрывались салюты. Каждый думал о доме, о семье, не желая выдавать другим нахлынувшие чувства, оберегая соседей от заразной тоски.

…Второй год, встреченный мною на тюрьме. Из тех, с кем отмечали приход седьмого года, — никто не освободился. Бубен выхватил двенадцать лет строгого и уехал под Тулу. Алтын получил девять и отправился куда-то далеко на восток…

Слово офицера — кремень! Майор погасил телевизор ровно в час ночи… Пару шахматных партий в Новом году — и на покой.

Новый год, порядки новые,

Колючей проволокой наш лагерь обнесен.

И все глядят на нас глаза суровые.

И каждый знает, что на гибель обречен…

Бравурно-весело напевал Жура, уплетая традиционный новогодний тюремный торт из сгущенки и печенья. Первое января 2008-го, судя по переломанным, растерзанным и излохмаченным солнечным бликам, прорвавшимся к нам из-за решки, выдалось чисто-небесным и морозным.

По хате носились перегары насущной радости, которые не могло отравить даже предстоявшее двухнедельное безделье. Телевизор негромко потрескивал песнями-плясками. Олег, коммерсант, по второму кругу перечитывал декабрьские "Деньги". Сергеич дремал.

Докушав торт, Жура взгромоздился на верхнюю шконку с томиком Гюго. Книга эта попала в его руки так. Месяц назад, разобидевшись на Сергеича, он попросил:

— Вань, у тебя есть чё почитать, а то старый не дает телевизор смотреть.

— Чего читать собрался, мурлыкин? — ласково спросил Сергеич снизу.

— Что-нибудь такое, чтобы цапануло.

— Иди "Доместос" понюхай, может, цапанёт, наркоман хренов, — продолжал веселиться Сергеич.

— Всё! Я больше с тобой не разговариваю. Вань, есть что-нибудь трогательное?

— Мурло, определись вконец, тебе поесть или потрогать?

— Куприн где-то валялся, — сквозь хохот еле выговорил я. — Повести и рассказы.

— А чего он писал? — Жура старался говорить полушепотом, дабы не быть услышанным Сергеичем.

— "Гранатовый браслет". Почти классика, только на любителя, — я отрыл в бауле потертое издание из тюремной библиотеки и передал соседу.

Куприна хватило Журе ровно на три ночи. Толстый фолиант был не проглочен, а скорее прожеван, словно недоваренный кусок старой говядины, который приходилось жрать за неимением ничего съестного.

— Вань, а этот Куприн случайно не суициднулся? — поинтересовался Серёга, подводя итог прочитанному.

— Нет. Почему спросил?

— Я бы от такой постной житухи наверняка вскрылся. Фуфлогон какой-то. Писал бред тоскливый. Тоже мне — великая русская литература…

— Расскажи-ка, мурлыкин, о чем прочёл? — подмигнул Сергеич.

— Ну, природа-погода, две подружки встретились, одна дурней другой. А вся движуха, короче, в Германии происходит. И заплыл туда один Вася, его в России за бизнес кинули, чуть в лесу не потеряли, и он сквозанул на последнее бабло в какой-то немецкий колхоз. Там этот Вася запутал богатую бабу, тоже из наших, тупо решив подобедать у той бабла. Ну, там месим-трясим, вместе везде лазили, летали по синеве. А у Васи невеста, молодая, красивая, ждет, надеется и верит. И по концухе он реально запал на эту старую телку, а лохушке своей расход выписал.

— И всё?

— Почти. Совсем немного осталось дочитать. И один этот фонарь на сто восемьдесят семь страниц.

— Мурлыкин, а ты "Войну и мир" читал?

— Не-а. Я кино смотрел.

— Внимательно смотрел?

— Жевал-дремал. А что, дядя?

— Расскажешь нам как-нибудь в своей оригинальной интерпретации.

— Вань, а посоветуй что-нибудь в библиотеке взять, только не русское. Хватит.

— Попробуй Гюго "Человек, который смеется", — посоветовал я в корыстном расчете на захватывающий пересказ.

Сказано-сделано, и через неделю Марина Львовна в своем неизменном синем фартуке, скрывающем "псиновские" погоны, просунула в кормушку томик французского классика грязно-жёлтого цвета с бледным фантиком инвентарного номера.

Повертев в руках издание и удручившись мелким шрифтом, весь терзаемый сомнением в правильности литературного выбора, Жура все же решился. Он принялся за чтение, пыхтя себе под нос и перебирая губами текущий текст.

Последние дней десять книга его полностью поглотила. Он старался читать по ночам, чтобы не отвлекаться и не терять переплетения сюжетных линий. Но сегодня Жура решил не дожидаться тюремного полумрака дежурного фонаря. До развязки оставалось страниц пятнадцать — ожидание финала тяготило. При осмыслении французского классика Жура изо дня в день баловал камеру цитатами, в которых находил или отражение собственных мыслей, или ответы на неразрешенные вопросы.

— "Но детям неведом тот способ взлома тюремной двери, который именуется самоубийством"! Каково! А?! Может, ломанемся всей хатой?! — восторженно предложил он.

— Ломанись фаршем через решетку, — усмехнулся Олег.

— Олег, ты боишься смерти? — с серьезным лицом вопрошал Жура и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Смотри, как здесь написано: "Смерть — свобода, даруемая вечностью". Прямо в десятку! Олигарх, давай сорвемся отсюда. Вскроемся и сорвемся. Сначала ты, а я следом.

— Я не согласен, что смерть — это свобода, — Олег почесал лысину, оторвавшись от "Денег".

— А вот с этим согласен? Послушай: "Равнодушие — это благоразумие. Не шевелитесь — в этом ваше спасение. Притворитесь мертвым — и вас не убьют".

— Что-то в этом есть, — нахмурив лоб, раздумчиво пробубнил Олег.

— Олежек, а ты в курсе, что ты — насекомое, — без намека на иронию продолжал спрашивать Жура.

— Чего ты сказал? — зарычал Олег, побледнев от злости.

— Да я, Олежа, на тебя бы в жизни такое не подумал, это Гюго про тебя написал. Вот: "Равнодушие — это благоразумие. Не шевелитесь — в этом ваше спасение. Притворитесь мертвым — и вас не убьют. Вот к чему сводится мудрость насекомого", — медленно и торжественно продекламировал Серега. — Не веришь? Сам прочти!

…Вечером, уже после поверки, Жура в растерянной прострации закрыл книгу, резко закинул голову, уткнув глаза в потолок, словно боясь выронить их из глазниц.

— Ты как? — я с недоумением уставился на спортсмена.

— Не знаю! — хохотнул Жура, лицо которого душевным шрамом обезображивала глупая натужная улыбка, а хрусталики туманились влажной дымкой. Это были слезы. — Я плачу?! Ха-ха! — Спортсмен промочил рукав, издав странное подобие смеха, споткнувшегося о подступивший к горлу комок. — Я никогда с книг не плакал. Я вообще никогда… Это же п… Я теперь убивать не смогу…

"ГАЗОВАЯ КАМЕРА"

Тихо сегодня. Никого не дергают. Адвокаты в отпусках, следаки в загулах. Кажется, до конца праздников обойдется без сюрпризов. Но, увы, тормоза, как всегда неожиданно, распахнулись, на пороге возник капитан. Обыск!

— Выносим все вещи, — осклабился офицер.

— Все забирайте, — блаженно изрек капитан. — Сан-обработка будет.

— Это шутка?! — нервно передернул плечами Олег.

— Никаких шуток.

— Неделю назад санобработку проводили. Вы издеваетесь?! — продолжал возмущаться Олег на усладу слуха вертухая.

За семнадцать месяцев моего пребывания на централе первая санобработка случилась неделю назад, необходимость очередной представлялась малоубедительой.

Началась разборка хаты: продукты выкладывались на продол, личные вещи и матрасы — в смотровую. Шмоном почему-то заправлял младший сержант. Парень появился в изоляторе недавно. Ублюдочно оттопыренная челюсть являлась единственной живой чертой его сухой жилистой физиономии, челюсть и выражала всё: чувства, ум, волю. На новом месте он явно планировал сделать карьеру и подходил к службе с рьяной тупой исполнительностью, что заранее обрекало его на ненависть сослуживцев и брезгливое презрение арестантов.

— Что это? — сержант извлек из моего баула кальсоны, завязанные концами в узлы — приспособление для физкультуры.

— Кальсоны.

— Изымаю.

— С каких это пор?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: