И тогда трудовой человек похитил у Вечности мысль о всеобщем равенстве и братстве. Сквозь века он нес ее в своем сердце, в своей белой крови. Но были на земле черные силы, которые огнем и мечом стремились сломить дух вольности в человеке и отнять у него мысль о братстве и равенстве. Тогда человеческая кровь, по-прежнему лившаяся по земле реками, вспенилась и стала красной. И в тот же час красный цвет обрел ничем не заглушаемый голос, который неустанно звал людей к непокорству злым силам и напоминал, что похищенная у Вечности мысль о братстве и равенстве должна обрести живую плоть.

Черные силы стали прятать от человека солнце, чтобы не видел он красного цвета, и оглушать его каторжным, подневольным трудом, чтобы не слышал он голоса свободы. И тогда человечество родило великих сынов, наделив их мудростью, накопленной в сердцах многих поколений. Они гением своим оплодотворили похищенную древними предками у Вечности мысль о братстве и равенстве и указали, как превратить земную твердь в счастливую обитель людей. Вздрогнули от ликующего клика революций материки, затрещали давившие их царские троны…

Первыми обрели свободу и равенство люди страны Ленина…

Шли годы. Раскрепощенный народ строил новую жизнь, в которой не было бы места для самого страшного зла — неправды. Но неправда еще жила. В селах и деревнях были богатые и бедные, были счастливые и несчастные. И чтобы убить неправду, решили люди порушить каменные стены, разделявшие голод и пресыщение.

С корнем начали выкорчевывать кулацкие гнезда — отродье тьмы, стремившееся занять место изгнанных революцией властителей земли.

Степан ходил по селу хмельной от счастья. Пришла правда… Он указал властям, где спрятал хлеб Данила Зубов, и записался в колхоз. После этого земля стала будто ближе к небу и сделалось вокруг светлее; чувствовал себя так, словно надел прочную обувь на озябшие и натруженные ноги, уделом которых была нагота. Раньше тяжелым грузом давила несбыточная мечта: жить в достатке. А теперь Степан почувствовал себя богатым.

И все же в сердце закрадывалась тревога. Новая жизнь вроде глубоко пускала корни в селе, но древо ее зеленело робко. Покончили в Алексеевском с кулаками, а колхоз все еще стоял на четвереньках. Не спешили середняки обобществлять свое хозяйство: трудно им было расстаться с добром, которое приобреталось десятилетиями, приобреталось ценой лишений, надорванных в тяжком труде жизней.

И началось непонятное…

«Не хочешь записываться в колхоз? Плати деньгами или натурой налог! Уплатил? Вот тебе еще налог. Нечем платить? Давай сюда избирательные права и пошел вон из села…»

Многих упорствующих середняков причислили к кулакам и во имя святого дела раскулачили неправедно.

Если б обрела голос земля, та самая земля, которая без человеческих рук дичает и лишается материнской силы… Надо было вовремя разбудить убаюканную мудрость. Но мудрость дремала, и поэтому пахали горе, бедой засевая. Что ж вырастет?..

Над крестьянским морем разгорался погожий рассвет, а оно, мятежно-неразумное, мелело… Обмелело и Алексеевское. Над многими дворами повисла немота. Окна домов тоскливо смотрели на мир из-под крест-накрест приколоченных досок. Напуганные раскулачиванием, десятки семейств тайком снялись с насиженных мест и, навсегда порвав с хлебопашеством, перекочевали в поволжские города.

Степану стало не по себе, стало страшно за землю, которая лишалась рабочих рук, страшно за далекую Кохановку. Знал он, что на Украине только-только приступили к коллективизации. А вдруг и в его родном селе люди, как глупые телята, которых надо силком тащить к коровьей сиське, заупрямятся, не пойдут в колхоз?

И тут он представил себе Христю, которую вместе с ее детьми увозят в незнакомую и холодную Сибирь…

Как ни странно, Степана вернула в Кохановку так и не увядшая за годы любовь к Христе.

Он уже прослышал от людей, что Христя живет с Олексой в мире и дружбе. Отделились они от старого Пилипа, построили на краю села хату, обзавелись крепким хозяйством. Христя родила Олексе двух дочек — Тосю и Олю — и любила их какой-то неистовой, почти животной любовью. Соседи Олексы диву давались, видя, как его жинка до одури забавлялась детьми. Начнет, бывало, ласкать их, целовать, тискать и, казалось, совсем рассудок теряет. Олексе не раз приходилось силой отнимать у Христа вопящих дочурок.

А однажды она до полусмерти избила соседского мальчишку, обидевшего на улице ее старшую, Тосю. Потом с яростью срубила под окном хаты молодую сливу, о колючки которой поцарапалась девочка.

Можно было подумать, что Христя никогда и не любила Степана. А он все-таки решил предупредить ее и Олексу о неотвратимо надвигавшейся беде.

Солнце щедро лило на землю горячее золото, и оно, ударяясь о лиственный навес ясеней, расплескивалось по ярчуковскому подворью жаркими пятнами. Платон Гордеевич и Степан сидели в тени сарая на почерневшей от времени колоде и вели неторопливый разговор. Платон, слушая горький рассказ Степана, дымил цигаркой, шумно вздыхал, охал, зло матерился или с удовольствием прищелкивал языком, если Степан говорил о событиях, радовавших хлеборобскую душу Платона.

— Значит, крути не крути, а другой дороги, кроме как в колхоз, нет, сказал Платон Гордеевич, будто подводя черту под услышанным.

— Да, дядьку Платоне, — с убеждением знающего человека ответил Степан.

— И ты думаешь, что и Оляну могут принять в колхоз?

— А почему нет, если успеет раскассировать свое хозяйство?

— Молод ты еще, Степане… На черта мне такой колхоз, где рядом со мной будут Оляна, Пилип, Лысаки, которые имеют земли сейчас больше, нежели все кохановские мужики? Пилип же скорее удавится, чем станет работать вместе с бывшими своими наймитами!

— Леший с ними — и с Оляной и с Пилипом! — в сердцах воскликнул Степан и, смущенно уткнув взгляд в землю, каким-то виноватым голосом сказал: — Христю мне жалко…

Платон помолчал, будто не придал значения последним словам Степана, потом продолжал:

— Конечно, все они могут податься в колхоз. Спустят на торговице скот, распродадут хозяйство, закопают в землю гроши, припрячут зерно, а потом, может, и запишутся. Только не для того, чтобы на ноги колхоз поставить. Уж постараются богатеи доказать, что проку от колхозов никакого.

— Ничего не поможет! — Степан зло засмеялся. — Скрутим им рога!

— Попробуй перехитри Оляну. Она как кошка: как ни брось — все на ноги встанет. — Платон Гордеевич дружелюбно покосился на Степана и, пригасив под усами улыбку, спросил: — Так, говоришь, Христю тебе жалко?

Степан тяжело вздохнул, хотел что-то сказать, но Платон перебил его:

— Олексу, думаю, не раскулачат. Хозяйство, правда, у него справное, но не кулацкое. Наймитов не держит. Можно, конечно, предупредить…

— Сделайте доброе дело, дядьку Платоне!

Степан уже собирался уходить, когда у ворот ярчуковского подворья остановился всадник — босоногий лет двенадцати парнишка на разгоряченном пегом меринке. Запинаясь от смущения, он сказал писклявым, девчоночьим голосом:

— Мне нужен… дядько нужен — Платон Ярчук.

— Ты из Березны? — с непонятной тревогой спросил у парнишки Платон Гордеевич, вставая с колоды.

— Ага…

— Я и есть Платон. Что там?

Парнишка, сдерживая пляшущего меринка самодельной ременной уздой, выпалил скороговоркой:

— Тетка Ганна уже собралась. Велела сегодня приезжать за ней.

Платон Гордеевич досадливо поморщился, оглядел свою хату, будто подпоясанную безобразно обтрепанной рыжей тесьмой, и ответил:

— Добре… Скажи, что приеду.

Парнишка на месте развернул меринка, и тот, скосив набок голову, понес его посреди улицы, взбивая копытами дымчатую пыль.

Платон Гордеевич, чтобы упредить расспросы Степана, пояснил:

— Присоветовали мне одну вдовицу из Березны. Месяц уламывал… Потом согласилась, а переехать никак не соберется.

— Я уже смекнул, в чем дело. — Степан засмеялся, сверкнув крепкими, белыми зубами. — Только хата ваша не готова к свадьбе. — И он указал глазами на облупленную стену.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: