Случилось это осенью, когда сеял под лесом рожь. Из двух полученных на складе мешков протравленных семян Платон засыпал в сеялку только один, а второй закопал в землю, обозначив место камнем. Погонял коней и тревожно всматривался в сторону села: боялся — нагрянет бригадир и увидит, что лошади таскают почти пустую сеялку… Загремел же Кузьма Лунатик в исправительно-трудовые лагеря на семь лет. А Юхим?.. Строго судят за колхозное добро…
Ночью откопал мешок и отнес домой. Ганна потом старательно промывала зерно, обваривала его кипятком, вымачивала. Но казенный запах формалина надолго поселился в их доме, а вся семья целую зиму ходила с отекшими от отравления синеватыми ногами.
С тех пор Платона не покидала беспокойная мысль о поле, обреченном на бесплодие. Тянуло оно его к себе, часто звало смотреть на черные комья земли, между которыми сиротливо зеленели редкие всходы.
Еще поздней осенью, до того как ударили первые морозы, не раз ходил он в поле с тайной надеждой увидеть, что свершилось чудо и хоть немного погустело там зелёное руно. Но поле неизменно встречало его мертвой чернотой и будто молчаливо упрекало старого хлебороба в содеянном грехе.
Платон Гордеевич чувствовал себя так, словно обидел ребенка или сделал нечто другое ужасно постыдное, от чего нет покоя совести. Но и не раскаивался в своем поступке. Украденное зерно спасло семью от голодной смерти. Да и поле ведь не его — колхозное. И урожай с этого поля пойдет не в его камору и даже не в колхозную. Крестьянин пока больше верит своему опыту, чем словам, которые произносятся Степаном Григоренко, сельскими активистами и районными представителями на колхозных собраниях. В прошлом году все зерно отвезли прямо с тока, от молотилки, в складские помещения на станцию. Посланцы райцентра, не отлучавшиеся из села, пока шла молотьба, добросовестно выполняли наказ районного руководства. Росла цифра, обозначавшая тонны хлебосдачи государству, и таяли надежды крестьян получить что-нибудь из заработанного. Те, кому следовало помнить, почему-то забывали, что крестьянин — тоже государство, что колхозу необходим семенной фонд, что в будущем году державе тоже потребуется хлеб.
И все-таки Платона Гордеевича томила жалость к обокраденной им земле. А тут еще сон растревожил душу. Где-то в глубине сердца теплилась надежда, что, может, в самом деле озимые выметались хоть немного, может, росший там в прошлом году овес осыпал часть зерна, и оно, попав в землю, пробудилось сейчас к жизни.
Позабыв, что надо идти на работу, Платон Гордеевич выбрал на дровнике суковатую палку и через огороды направился к темнеющему за селом лесу.
Вскоре он стоял у заросшего мелким кустарником рва, который опоясывал лес, и смотрел на чуть сгорбившееся под ветром поле, думая о нем как о живом существе. А оно лежало немое, унылое и будто скорбело, что зря пропадает его материнская сила и что этим летом не придется ему шуметь буйным урожаем.
Да, чудес в хлеборобской жизни не бывает.
Платон Гордеевич стал думать о том, какой будет жатва. Он, старый человек, хорошо знал душу сельчан. Ведь многие шли в колхоз с робостью, некоторые из опасения быть раскулаченными, хотя владели только середняцким хозяйством. Но все надеялись на лучшее. Только на лучшее! А случилось нечто непонятное: хлеборобов оставили без хлеба. Да, да, ты паши, сей, жни, молоти и получай за труды тяжкие не зерно, а первое или десятое место в районной сводке по хлебосдаче.
Конечно, Платон все понимает. Да и каждому ясно, что есть у селян великий брат — рабочий класс, без которого не то что машин или ситцу, но даже гвоздя не будешь иметь в хозяйстве. И надо дать рабочим хлеб и к хлебу… Красноармейцев — сынов своих, которые охраняют государство, тоже не посадишь на голодный паек. Словом, много требуется хлеба. Иначе не построишь ни заводов, ни фабрик, ни шахт… Но разве можно при этом разорять село? Разве можно вести огромное хозяйство, не заботясь о завтрашнем дне?
Нет, не все понимал добрый и мудрый селянин Платон Ярчук. Не в силах он был постичь, что у рычагов сложнейшего государственного механизма республики кое-где стояли люди, готовые — одни со злым умыслом, а другие по своему неразумению — пожертвовать и той курицей, которая несет золотые яйца, лишь бы «дать план», «отчитаться перед центром», «не остаться в хвосте»… Недобитые враги пакостили партии, чтобы посеять беду, вызвать недовольство в народе и ослабить страну, а карьеристы заботились о том, чтобы усидеть в «руководящих» креслах. Были и такие работнички, что своим слепым рвением делали медвежью услугу партии. А тут еще неурожай…
Многое неясно было Платону. Но зато он хорошо понимал, что найдутся в Кохановке руки, которые постараются не дать дозреть новому урожаю. Найдутся люди, которые тайком будут стричь ножницами колосья с чуть налившимся зерном, как чья-то неразумная рука состригла веру кохановчан в колхоз. Не все ведь надеются, что можно получить зерно на трудодни, поэтому и тот хлеб, который дозреет под строгим надсмотром объездчиков, наполовину раскрадут при молотьбе. Никому же не хочется пухнуть от голода.
Ох, тревожно на душе у Платона Гордеевича. Что-то неладное творится на белом свете. А тут еще мысли о старости одолевают. Не такой старости хотелось ему.
И он стал думать о себе, и даже не думать, а со щемящей болью в сердце ощущать, что жить осталось недолго и что годы летят все стремительней, не так, как в детстве, когда каждый прожитый день казался вечностью.
Да, последние десятки лет пролетели, будто дни. И все же, когда смотришь вперед, каждый обещанный жизнью год ой каким долгим кажется, и от этого радостнее и спокойнее сердцу. Но если запоздала весна и земля не обещает урожая, если по утрам над хатами не вьются из печных труб сытые дымы — ты кажешься лишним, жалким и ненужным в этой жизни.
Не хотелось Платону Гордеевичу возвращаться домой, не хотелось идти и на колхозный двор, где бродят худые как скелеты лошади — и ничем нельзя помочь в их немой беде.
Он направился в лес. Бродил по нему — угрюмому, с железным звоном под ногами, который издавала прошлогодняя листва, с жестким шелестом пожухлых прошлогодних листьев на дубках. Молчалив лес — без птичьего гомона, без трепетно-протяжного шума, рождаемого живой листвой.
Платон Гордеевич время от времени стучал своей суковатой палкой по стволу граба или ясеня, прислушиваясь к глухому гулу, и угадывал, что дерево в корне уже живет, уже рвутся вверх по его стволу нетерпеливые соки. Скоро они оживят ствол и напружат ветви.
Прошлогодняя листва под ногами — серая, с отливом меди — плотно прильнула к земле, будто стремилась закрыть собой путь молодой поросли. Зоркий старческий глаз Платона изредка замечал среди бурой листвы пробегающего муравья. Значит, тепло не за горами.
Старик присел на пенек, достал кисет и закурил цигарку, хотя курить не хотелось. Бросил горящую спичку и заметил, как вспыхнул и начал корчиться сухой листок. По-мальчишечьи воровато оглянувшись по сторонам нет ли поблизости лесничего, — сгреб небольшую копенку листьев. И она тут же задымила густо и едко. Платон, пораженный теплым запахом дыма, в котором угадывались многие запахи земли, отбросил цигарку и начал жадно вдыхать эти ароматы, удивляясь тому, что они волнуют его.
Когда костерок потух, Платону Гордеевичу захотелось подняться и куда-то пойти, что-то сделать — важное и безотлагательное. Но куда он должен идти, какое дело ждет его?
Придерживаясь за росший рядом граб, он встал, запрокинул голову и посмотрел на верхушку дерева.
— Растешь? — будто с упреком спросил старик. — В небо тянешься, а сгниешь в земле…
Потрогал рукой молодую гибкую поросль, облепившую комель ствола, и почему-то подумал о Павлике. Вдруг вспомнил, что он должен сделать. Давно пора сжечь хату Ганны. Сегодня же ночью надо пойти в Березну и сжечь. Если уж придется ему, Платону, расставаться с солнцем, чтоб твердо знал: никуда Ганна не уйдет из его хаты, не оставит Павлика, хоть и подросшего, но еще неразумного, в одиночестве мыкать горе.