Однажды, забежав к Сереге «закурить», Саша сказал Наталке:
— Ты бы забегала к моей Насте. А то живешь тут дичком и людей не видишь.
— А мы что, не люди? — взорвался Серега. — Шел бы ты, Саша, со своими советами к лешему!
Черных с удивлением пожал плечами, а Наталка стрельнула на Серегу неприязненно-осуждающим взглядом.
Потом как-то Серега заметил, с каким любопытством и потайной задумчивостью смотрела Наталка в окошко на Сашу и его жену Настю, проходивших мимо подворья.
От ревности, злости, от безнадежности Серега не знал, куда себя девать. Никогда не думалось ему, что любовь может приносить такие тяжкие страдания.
Харитина и Кузьма тоже молча страдали, видя, как казнится их сын. Но надеялись, что Наталка образумится, что сломит ее их ласка и безропотное покорство Сереги.
В один воскресный вечер конца апреля, когда солнце и ветры подсушили дороги, в село вкатилась легковая машина горделиво-изящной осанки, серого цвета. Нигде не останавливаясь, она подошла к подворью Кузьмы Лунатика.
Из машины степенно вышли два жандарма и направились в хату. А через минуту уже без всякого степенства они волокли к машине молча упиравшуюся, смертельно-бледную Наталку.
Серега в это время был в конце огорода и секачом снимал со сливовых деревьев волчьи побеги. Пока добежал он, выворачивая раненую ногу, до подворья, машина, мигнув с устрашающей насмешкой красными огнями, скрылась за поворотом улицы.
Будто сердце оборвалось у Сереги. Обессиленно опустился он на лавочку у ворот и скрежетнул зубами.
Подошел Саша Черных, присел рядом. Долго молчал, затягиваясь цигаркой из самосада. Потом тихо заговорил:
— Нет больше мочи терпеть… Давай подадимся в партизаны.
— Куда мне с покалеченной ногой, — со стоном ответил Серега. — И Наталку надо выручать.
В эту ночь Саша Черных простился с Настей и ушел в забугские леса искать партизан. А Серега на второй день чуть свет был уже в Воронцовке, возле дома районной управы. Он сидел в сквере на влажной скамейке и под веселое курлыканье пролетавших в небе журавлей с тоской размышлял о том, сможет ли и захочет ли помочь ему в тяжкой беде бывший его учитель Прошу Иван Никитич Кулида. Серега слышал от людей, что Кулида пошел в услужение к немцам и сейчас занимает в районной управе какой-то видный пост. Пугала встреча с человеком, каждое слово которого было для него в школярские годы святым. А теперь Прошу будто отнимал у Сереги его детство, его первые мечты и еще что-то большее, без чего трудно жить на белом свете, но у Сереги нет умения понять и назвать точными словами, что именно еще отнял у него Иван Никитич Кулида, став прислужником гитлеровцев. Да и не хотелось об этом думать; перед глазами стояла Наталка, а усталое воображение нанизывало невыносимо-страшные картины надругательства над ее и его, Сереги, честью, над его любовью, над муками его сердца, над израненным самолюбием. И глодала тяжелая злоба на Наталку, что пренебрегла его любовью, что глаза ее никогда не улыбнулись ему.
Иван Никитич появился в доме управы после девяти часов, и вскоре полицай пропустил к нему Серегу.
Кулида сидел за письменным столом, над которым в золоченой рамке висел красочный портрет Гитлера. Гитлер смотрел на Серегу сумрачными глазами, под которыми набухли мешки. И таким же неприветливым взглядом посмотрел на Серегу Иван Никитич, когда тот рассказал, что жандармы увезли его жену — внучку известного врага советской власти полковника Кононова; в подтверждение последнего Серега положил на стол вырезку из газеты, которую раздобыл после того, как услышал о Кононове от покойной Ларисы Петровны.
Иван Никитич, постаревший, потемневший лицом, молча прочитал газетную вырезку, затем, не поднимая глаз, спросил у Сереги:
— Как ты оказался в селе?
— Дезертировал из Красной Армии во время отступления, а потом нарвался на противопехотную мину. — Серега врал без запинки; он знал, что может последовать такой вопрос, и заранее приготовил ответ.
— А почему думаешь, что господа немцы плохо отнесутся к внучке репрессированного Советами полковника? — снова спросил Кулида.
— Они могут не знать о ее происхождении. Вот и прошу вас…
— Я одного не понимаю, — перебил Иван Никитич Серегу. — Сейчас ты хлопочешь за родственницу так называемого врага народа, а когда работал в сельсовете секретарем… Помнишь, какой документ послал в военное училище на Павла Ярчука?
Серега, ощутив возле сердца холодную тошноту, стал смотреть на свои жесткие, покрытые рудыми волосами и веснушками руки. Ждал, что Кулида позовет сейчас полицаев, и тогда прямая дорога на виселицу… Сам, по своей воле, влез зверю в пасть… Шевельнулась злоба на Павла Ярчука. И тут пришла в голову мысль, что учитель Прошу до войны тоже пел другие песни и служил другому богу, но высказать ее не решился. Только проговорил противно-осипшим тихим голосом:
— Секретарь сельсовета — это писарь. Я писал, что мне велели. А за Наталку хлопочу потому, что она моя жинка.
— Знаю, как ты писал, — Иван Никитич горько усмехнулся. — Можешь идти… О жинке твоей поговорю с начальством. Но ничего не обещаю.
— Спасибо, пан учитель.
— Я тебе не учитель!
У Сереги еле хватило сил выйти из кабинета.
6
Серега и не подозревал, что обыкновенный человек способен вытерпеть такие душевные муки, какие испытывал он. В груди было тесно от неутихающей боли; с тяжкими вздохами она, казалось, выплескивалась за пределы его, Серегиного, существа, но тут же снова, рождаясь неизвестно где, сдавливала сердце.
Уже третьи сутки, как увезли жандармы Наталку, третьи сутки, как он не находит себе места. Его поездка в Воронцовку ничего не дала: учитель Прошу, видать, не захотел помочь.
Лучше было бы не ходить к Прошу, и теперь бы не слышались Сереге его устрашающие слова: «Я тебе не учитель». Вся Кохановка тайно проклинала Ивана Никитича как подлейшего из предателей и боялась его пуще всех полицаев и жандармов. Ведь он наперечет знал, кто из кохановчан Служит в Красной Армии, в каких семьях были коммунисты и комсомольцы, кто до войны проявлял наибольшую приверженность к советской власти. Черной тенью смерти маячил бывший учитель над судьбами многих сельчан. А теперь маячит и над его, Сереги, судьбой.
Боль по Наталке слилась в груди Сереги с чувством страха за собственную жизнь; впервые стали навещать его укоряющие мысли о том, что вокруг рокочет море страданий, что где-то на фронте льется реками кровь, а он исступленно печется только о своей поруганной любви да дрожит за свою жизнь. Эти мысли новой тяжестью накатывались на сердце и горячими ладонями хлестали по щекам.
Многим людям в Кохановке было известно, что в забугских лесах таятся партизаны. Серега знал, что исчезнувший из села Саша Черных тоже где-то там. Не раз слышал ночами раскаты взрывов на железной дороге, видел зарева пожарищ. Нет, он не собирался уходить в партизаны: у него покалечена нога, и когда вернутся наши, а Серега, как и большинство кохановчан, в этом не сомневался, вряд ли кто его попрекнет. Важно только выжить… Однако надо что-то делать. Стать бы хоть камнем, который ничего не режет, но меч точит.
В эту весеннюю ночь Серега тенью бродил по подворью, по огороду, вслушиваясь в неясный шепот ветра и тая надежду, что вот-вот на тропинке, которая вихляет через левады со стороны Воронцовского тракта, послышатся шаги Наталки. Предрассветное небо, темно-серое, неприветливо-холодное, заставляло ежиться, и Серега, ощущая черно-звенящую сумятицу в голове, направился к хате. Вдруг он услышал приближающийся по улице перестук колес и неторопливо-размеренный топот конских копыт.
Серега теперь боялся всего. Позабыв о своей хромоте, он проворно забежал за угол сарая, что стоял над улицей, и упал под плетень. Сквозь щель в плетне стал смотреть на дорогу. Вот показался конь — широкогрудый, щеголеватый; он фасонисто перебирал ногами, надменно вскидывал в упряжке головой. За ним катилась телега. Вот она ближе, на ней люди… У Сереги похолодело в груди. На телеге сидели, спустив долу ноги и держа на коленках винтовки, учитель Прошу и два полицая, а между ними — скорбно согнувшаяся жена Степана Григоренко Христя и десятилетний сын Иваньо. Медленно и тихо проскрипела подвода мимо подворья Лунатиков.