Вот и Кохановка. Платону Гордеевичу хотелось скорее въехать в свое подворье: не любил он бабьих глаз, оживленных бездонным насмешливым любопытством.
Но дорога будто нарочно стала сильнее подбрасывать воз на выбоинах, громче заговорили колеса, и из всех подворотен им обрадованно ответил забористый собачий брех.
Еще издали заметил Платон Гордеевич у своего двора толпу ребятишек. Догадался: вытащил Павлик ружьишко на улицу. Дернул вожжами, сильнее погнал Карька.
Когда подъехал к подворью, дети вспорхнули испуганной стайкой и понеслись по улице. Один Павлик самоотверженно остался стоять на месте, держа в руках ружье и уставив настороженные, виноватые глаза на отца.
— Открывай ворота, казак, — усмехнулся в усы Платон.
Павлик с готовностью кинулся к воротам, уперся своими узкими плечиками в шершавые доски. Подошел отец, и они вдвоем распахнули ворота.
Павлик ждал возмездия, но глаза у отца были совсем не злые. Платон Гордеевич не торопясь распряг коня и сказал сынишке:
— Ну, Павлуша, веди в хату нашу новую маму.
Павлик и сам уже догадался, что за женщину привез отец. Он смотрел на нее растерянно, с разочарованием и открытой враждебностью. Какая ж это мама? Совсем не похожа на маму. Ну ни капелечки!
А отец торопил:
— Приглашай же в хату. Говори: мамо, идемте в хату.
— Идемте до хаты, — несмело повторил Павлик.
В это время взвизгнула от решительного толчка калитка и во дворе появились председатель сельсовета и участковый милиционер. Председатель смотрел на Платона Гордеевича почему-то испуганными глазами и болезненно морщил чисто выбритое, моложавое лицо. Милиционер же, сурово сдвинув тоненькие выцветшие брови и размахивая полевой сумкой, деловито оглядел подворье, задержал взгляд на Павлике, который инстинктивно спрятал за спину ружье.
— Покажи!
Павлик не двинулся с места. К нему подошел отец, взял ружье и протянул милиционеру. Тот подкинул ружьишко в руке, пробуя его на вес, и скосил насмешливые глаза на председателя сельсовета. Затем с любопытством начал рассматривать оружие. Вдруг, заметив на казенной части вычеканенные цифры номера и контуры царского герба, посуровел:
— Значит, в самом деле прячем оружие, гражданин Ярчук?
Разговор продолжали в сельском Совете — пустой, холодной комнате с голыми стенами. Милиционер, устроившись за председательским столом, писал протокол. Красный сатин, покрывавший стол, бросал на его лицо багровый отблеск.
— Как давно храните ружье? — спрашивал милиционер у Платона Гордеевича, сидевшего напротив.
— Пятый год храню. — У Ярчука под усами мелькнула едкая усмешка.
— Где взяли?
— Один добрый человек подарил.
— Кто?
— Не скажу.
— Скажете. У нас все говорят… Вы знали, что держать без разрешения оружие запрещается?
— Слышал, будто есть такой закон. Но видеть его не приходилось. Платон пожал плечами и виновато посмотрел на председателя сельсовета, который молча прохаживался по комнате и дымил вонючей самокруткой.
— Значит, не отрицаете, что прятали от советской власти оружие?
— Нет, не отрицаю. На чердаке прятал, в соломе.
Милиционер неторопливо записывал слова Платона Гордеевича, по-куриному свернув набок голову и кося глаза на лист бумаги, вырванный из какой-то старой конторской книги.
— Подпишите протокол, гражданин Ярчук, — наконец со вздохом промолвил он, распрямляя за столом спину и кинув укоризненный взгляд на председателя сельсовета. Этот взгляд как бы говорил: «Вот какие дела творятся у тебя под носом, председатель».
Платон Гордеевич с похрустыванием в коленях поднялся с табуретки, охнул, ухватившись руками за поясницу, и подошел к столу.
— Звиняюсь, товарищ милиционер… Значит, это как же? Тюрьма мне?
Милиционер развел руками и с сожалением посмотрел в заросшее лицо Платона.
— Стало быть, тюрьма, — крякнул Платон Гордеевич и взял ручку. — А в тюрьму мне… — он резко, так, что взвизгнуло перо, дважды перечеркнул страницу протокола, — не хочется!
Оторопелый милиционер откинулся на спинку стула, и стул жалобно заскрипел.
— Не хочу в тюрьму! — уже явно издеваясь, с хохотком говорил Платон Гордеевич, подчеркнуто вежливо положив на стол ручку. Тут же он обеими руками взял со стола ружьишко и со злостью хрястнул им об колено.
Ружье издало сухой треск. Изумленные представители власти увидели, что оба его ствола не что иное, как полые бузиновые палки, так искусно обточенные и обожженные на огне, что никакой острый глаз не мог заметить подделки.
На какое-то время в комнате воцарилась тишина. Затем взорвался густой, надсадный хохот, от которого со звенью дрогнули стекла в окнах. Председатель сельсовета, ухватившись руками за живот, стонал и корчился от смеха.
— Что же ты дурака столько валял, товарищ Ярчук?! — обозлился милиционер, но тут же и сам залился тонким, бабьим смехом.
Не догадывался Платон Гордеевич, что это сломанное игрушечное ружьишко еще будет «стрелять» по нему.
4
Степан уходил из Кохановки вечером, уходил, чтоб никогда не возвращаться.
А в левадах, которые только что прощально отшумели над его головой кружевами юной и влажной листвы, безумолчно куковала кукушка. Что ей надо, беспокойной сизой вещунье? Может, своим птичьим голосом звала она Степана вернуться в родную хату? Или умоляла вечернее солнце не спешить на покой? А слепяще-красное солнце неотвратно катилось к горизонту. Над немыслимо далеким краем земли оно боязно окунулось в широкую пелену дымчато-светлых облаков, зажгло их и растворилось в гигантском пламени немого пожара. Долго еще умирающее пламя заката лизало далекий край земли, растекалось по ее просторам, с каждой минутой все скупее расплескивая краски. И вот закат угас. Зачернела будто обуглившаяся земля, начав источать лиловые сумерки.
А в груди Степана по-прежнему горело, чтоб никогда, наверное, не угаснуть.
Левады остались далеко позади, и из них все доносился приглушенный расстоянием безутешный голос кукушки.
Куда же ты идешь, Степан? Что заставило тебя оставить родную хату, покинуть в неуемном горе старую одинокую мать? Ведь никто не ждет тебя в чужих краях, никто не обещает тебе там счастья…
Степан Григоренко слыл в Кохановке чудаковатым хлопцем. Всегда его занимали вопросы, которые другим и в голову не приходили:
«Отчего помидоры красные, а огурцы зеленые?», «Как ягненок отыскивает в отаре, где тысячи овец, свою мать?», «Почему не в каждый дождь бывают на лужах пузыри?», «Почему земля называется землей, а небо небом?»…
— Гляди, гляди, хлопче, свернешь мозги набекрень, — не раз предупреждали Степана люди.
Летом, как и большинство парней его возраста, Степан нередко ездил в ночное. По установившемуся обычаю собирали на выгоне за селом табун коней, затем после горячего спора выделяли самых лихих наездников, и они, вырвавшись из табуна, галопом устремлялись к лугам. Снедаемые мальчишеским тщеславием, пастухи упорно состязались за первенство. Но победа чаще других доставалась Степану; ее приносил ему единственный в хозяйстве конь — молодой и резвый Гнедко.
Но однажды Степанова Гнедка обскакала рыжая кобыла из конюшни Оляны известной во всей округе богачки. К величайшему огорчению хлопцев, на кобыле сидел не Назар, сын Оляны, а ее младшая дочь Христя. Казалось, один Степан не был уязвлен этим обстоятельством и в ответ на насмешки товарищей, донимавших его за то, что позволил Христе обогнать себя, смущенно улыбался.
Присутствие в ночном Христи нарушило установившийся ритм пастушьего быта. В эту ночь у костра не рассказывали похабных сказок, не матерились, хотя и не молчали: до полуночи хлопцы соревновались в острословии, поддевая друг друга насмешками. А Степан молча лежал на свитке и неотрывно глядел в бездонную глубину неба, усеянного льдинками звезд.
— Что ты там насмотрел, Степан? — насмешливо спросила Христя.
— Не ленись, сама посмотри, — ответил Степан.