Павлу Платоновичу снова почудилось, что это Настя одаряет кого-то дурманящей синевой своих глаз, ослепляет белозубой улыбкой. И сам он будто молодой — тот далекий Павлик, не обмятый жизнью, с необузданным доверчивым сердцем. Почувствовал, что жгучая ревность сдавила грудь.

Тяжко вздохнул, будто вынырнул из удушливо-хмельного миража. Полез в карман за сигаретами, торопливо закурил, свирепо затянулся дымом. С грустным удивлением подумалось о том, как живуча первая любовь, как велика память сердца о ней.

Отошел в сторонку — не хотелось слышать разговора Юры да Маринки — и вдруг ужаснулся:

«Что же ты делаешь, дурак вяленый?! Ведь, может, Андрей, как и ты сам, будет казниться всю жизнь! Зачем же отцовскими руками помогаешь отнять счастье у твоего сына?..»

Павлу Платоновичу показалось, что на него смотрит сейчас его Андрей с безнадежным укором, с немой мукой. Он виновато и беспомощно оглянулся. Увидел, что Маринка с Юрой, присев на бревно, о чем-то шепчутся, и почувствовал, что в сердце закипает лютость. «Неужели забавы ради Маринка дурила Андрею голову, а сердце отдала этому городскому красавчику?» Вспомнилось давнее: коварная измена Насти, которая любила его, Павла, а когда ушел он в армию, вышла замуж за Сашу Черных.

«И эта в мать пошла: одна натура! — с распалявшейся неприязнью подумал о Маринке. — Андрею нужна не такая. Не такая нужна! Есть же девчата, какие…»

Павел Платонович не успел домыслить, какие есть девчата, ибо вдруг увидел рядом с собой подошедшую Настю.

— Здравствуй, Павел, — поздоровалась она знакомым и чуть огрубевшим голосом.

— Добрый день, — не сразу ответил он, измерив Настю почти враждебным взглядом.

Она стояла перед ним, повязанная белым платком, несколько располневшая, со скорбными морщинками у губ, не утративших свежести. Глаза такие же — синие, только словно чуть обмелели да притухли в них насмешливо-задорные искорки. В руках Насти был узелок с обедом для Маринки. Из узелка выглядывала бутылка с молоком, заткнутая осередком кукурузного початка.

— Чего смотришь чертом? — с развязной снисходительностью спросила у него Настя.

Павел Платонович грустно усмехнулся в черные усы и, подавив смятение и горечь в душе, спокойно ответил, глядя на узелок:

— Тут, Настя, такая ситуация, что молоком не обойдешься. — И указал глазами на занятых разговором Маринку и техника-строителя. — …Беги домой да готовься гостей встречать. Зятек, кажется мне, приехал…

18

За далекими землями, покрытыми лесами и холмами, безмолвно догорел погожий закат. В небе, прямо над Бужанкой, молодо засверкала неподвижная звезда. С речки, с лугов наползла на Кохановку душистая и теплая свежесть, вокруг разлилась мягкая тишина, все больше наполняя собой густеющую синеву вечера.

Андрей помылся, побрился, надел праздничный костюм и вышел на свиданье с Маринкой. На сердце будто тяжелая глыба льда, хотя, казалось бы, никаких явных причин для сомнений не было. Он сидел на толстом горбе выбившегося из земли корневища прибрежной вербы, под сенью низко склонившихся ветвей, и бросал в речку камешки. Следил, как разбегались по воде круги, как плавно колебалась в ужасающей глубине яркая звезда, и старался ни о чем не думать. Но неотвязно мучил вопрос: «Придет или не придет?»

Когда он возвращался с поля, его встретила на улице Феня и заговорщицки шепнула:

— Сказала Маринка, что прибежит… Когда мать уснет.

«Значит, должна прийти…»

Под вербами сгущались потемки. С пригорка смотрели на Бужанку смоляными окнами хаты. Ясени возле них казались черными и неподвижными.

Только по ту сторону подступавшего к речке оврага, где на опустошенных огородах заложены первые фундаменты хат нового села, тускло светились на столбах электрические лампочки. А еще дальше, за растворившимся в синих сумерках выгоном, будто замер пассажирский поезд с освещенными окнами. Это виднелся коровник, скрывавший за собой длинные постройки колхозной усадьбы.

Село уже спало. И словно стремясь удостовериться в этом, из-за тучи воровато выглянул похожий на краюшку спелой дыни месяц. Его свет робкими бликами упал сквозь густые ветви вербы к Андреевым ногам, скользнул в воду и заструился через речку зыбкой дорожкой.

Андрей засмеялся. Нет, это был не беспричинный смешок забавляющего себя от безделья парня. Андрей представил, как в эту самую минуту его разлюбезная Маринка, кусая от страха губы, тихонько открывает на кухне окно и выскальзывает из хаты в малинник. Под ее ногами трещат сухие стебли, и она замирает, прислушивается: не раздастся ли сердитый окрик матери? Настя же наверняка слышит, как удирает на гулянку дочь.

Да разве одна Настя? Во многих хатах вспугивают сейчас сторожкую тишину взвизг половицы, скрип оконной рамы или двери. Шуршат сеновалы, трещат плетни… Это тайком от родителей пробираются на улицу хлопцы и девчата. А вдогонку им вздыхают отцы и матери, притворяясь, что вздыхают во сне. Ничего не поделаешь — каждый был молодым, каждый испытывал сладкую жуть вот таких побегов.

Девчата через садки и огороды держат путь к Евграфовой леваде, которой уже давным-давно нет, но осталось лишь название места, где сейчас посреди затравелой площадки высятся на дубовых подпорах качели. Так уж повелось: спешат ли девчата в кино или на выставу (так называют в Кохановке самодеятельные спектакли), идут на собрание или на концерт, все равно собираются стайками в Евграфовой леваде и оттуда направляются к клубу, оглашая село голосистыми, приводящими в бешенство собак песнями.

А хлопцы, только вырвавшись с подворья на улицу, степенно закуривают и дожидаются, пока на огонек не подойдет кто-нибудь из друзей-приятелей. Затем, позабыв о степенности, изо всех ног устремляются на перехват девичьим песням.

Сегодня клуб на замке (в жнива председатель колхоза и бригадиры пуще огня боятся наезда артистов и киномехаников). Да и зачем идти в клуб, если манила августовская ночь, дышащая ароматами увядающих хлебов, пряными запахами клевера, свежестью речки, над которой о чем-то таинственно перешептываются старые вербы.

Здесь, над Бужанкой, до первых петухов будет звенеть песнями и переборами гармоники гульбище. Потом оно чуть притихнет: из хоровода неведомо когда и как исчезнут многие девчата и хлопцы. То там, то сям — на берегу и в садках — будут раздаваться всплески смеха, звуки поцелуев, горячий шепот. А бывает, и ляснет звонкая затрещина, которую влепит строгая дивчина не в меру ретивому ухажеру.

Угасший было хоровод вскоре взметнется особенно ядреными голосами. Это начнут петь озорные частушки те девчата, которые не успели «присушить» кого-нибудь из парней, и те, кого природа обошла красотой, а доля угрожает одиночеством. В задорных песнях они будут скрывать свою тоску по любви и обиду на судьбу-злодейку.

Да, не стареет любовь. В таком же песенном буйстве шагала она по Кохановке и в годы юности отца и матери Андрея Ярчука. Только другими были песни, иными мечты, да и счастье рисовалось в других красках.

А Маринки все нет да нет.

За оврагом, у широкого плеса Бужанки, где плоский берег был щедро устлан ползучим шпорышем-муравой, уже давно шумела в исступленном веселье гулянка. Слышались взрывы смеха, взвизги девчат, переливы гармоники. Кто-то из парней, кажется Федот Лунатик, сильным и приятным голосом затянул песню. Ее подхватили девичьи голоса, но песня тут же угасла, утонув в дружном взрыве хохота. Все это сливалось в единый шум, почему-то наводящий на мысль о сельской свадьбе.

Маринка, ну где же ты?!

Луна вскарабкалась на середину неба, в самую гущу трепетных жемчужных звезд. Берег будто окатили голубым серебром, на которое темными узорами легли тени от верб. В синем мороке утопал горизонт, и небо над ним чуть поблекло: тлела далекая заря.

Андрей больше не мог сидеть. Докурил последнюю сигарету в пачке и, когда брошенный окурок, прочертив в воздухе огненную дугу, коротко зашипел в черной воде, решительно поднялся. Но уходить не хотелось. И не хотелось верить, что Маринка так и не придет. Наверное, подумала, что Андрей ее не дождался. Дуреха! Если б знала, как он любит! Знает ведь, что любит. А может, и нет. Андрей же не умеет говорить ей о любви. Почему-то стесняется тех нежных, самых ласковых слов, которые он мог бесконечно твердить про себя. Но сказать их Маринке?.. Чаще говорил какие-то глуповатые шутки. Они не столько смешили, сколько раздражали девушку. Но теперь скажет. Скажет, какая мучительно-сладкая томит его тоска, когда он не видит Маринку, не находится рядом с ней, не слышит ее родного щекочущего за сердце голоса, не смотрит в ее глаза. Ох, эти глаза! Поведет ими Маринка на Андрея, и они, плавясь в счастливом смехе, будто говорят: ой, не хитри, не хвастай. Я ведь тебя понимаю, ох, как понимаю, ох, понимаю! И искрятся, искрятся смехом, источая теплоту и нежную щедрость сердца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: