Галигай как-то слишком уж ласково спросила, что она хочет этим сказать…
— Да ничего, госпожа Агата. Не делайте такое лицо, ничего ведь еще не сломано, не разбито. Но я хорошо знаю своего Николя; разве не я его родила? Нет никого добрее его, но и нет более упрямого человека.
Галигай раздраженно ответила:
— Ну каков Николя, вы можете мне не рассказывать. Он сейчас один?
— Да, укладывает чемоданы. Решил заранее собраться. И я должна сказать, он забирает все, как будто и не думает возвращаться, — коварно добавила она.
Г-жа Агата была уже на лестнице. Мамаша Плассак перестала подметать и повернулась лицом к двери. Она тихо проворчала:
— Силой, милая моя, пить осла не заставишь, если он не хочет.
Она внимательно прислушалась к звукам наверху, в комнате Николя: вот подвинули стул, вот протащили по полу чемодан. Между фразами, которыми обменивались собеседники, возникали паузы. Г-жа Плассак слушала, склонив голову набок, похожая на наседку.
XVII
— Я вернулась, чтобы организовать поминки, — сказала Галигай. — Будет много народу, со всей округи люди приедут. А вы не говорили мне, что едете в Париж.
Стоя перед открытым чемоданом, Николя испытывал стыд за свой страх и за то, что его, как ребенка, застали за неблаговидным поступком.
— У меня в Париже дело.
— Когда собираетесь вернуться?
Наверное, таким же тоном она задавала вопросы и Мари. Она была из тех учительниц, которые позволяют себе быть ироничными. Он ответил, опустив голову:
— Через неделю.
Галигай обвиняющим перстом показала на разложенные на кровати книги, белье, одежду.
— Я пока что свободен, как мне кажется, — произнес он.
— Ну, — продолжала она сухо, — признавайтесь!
Николя перевел дыхание: он снова в ловушке, но дверца слегка приоткрылась. Он поднял голову:
— А если и так! Да, я уезжаю.
— Что произошло в мое отсутствие? Что-то ведь произошло! Что?
Она слишком сильно приблизила к нему лицо, пристально глядя на него своими немного выпученными глазами. У нее не было ресниц. Он отвернулся.
— Вы только что с поезда, — сказал он. — Не хотите ли немного освежиться?
Озадаченная, она подошла к зеркалу, пожала плечами:
— О чем речь!
— Да, разумеется, речь идет о другом: эта дарственная от Дюберне… Вы знаете, что говорят в Дорте?
Она спокойно улыбнулась. Он запротестовал:
— О! Я не поверил в это ни на секунду, можете не сомневаться! Вы и Арман Дюберне… — он пожал плечами, — нет, это уж слишком, вы бы на такое не пошли! Я не настолько глуп.
— А! Значит, вот в чем дело!
Балда! Он собственными руками разрушал свою защиту. Напрасно он цеплялся за соломинку:
— Но люди ведь говорят. И как бы я выглядел? Это вопрос чести…
Каким жалким он выглядел в этот момент. Она почувствовала себя увереннее. И все повторяла, радостно и тихо:
— Значит, вот в чем дело! Какой же вы глупенький, мой дорогой!
Она сделала неловкий жест, пытаясь его поцеловать. Он уклонился. Тогда снисходительно, почти шаловливо, она шлепнула его кончиками пальцев по лицу.
— Вы пасуете перед первым же препятствием, мой бедный малыш! К счастью, у меня хватит силы воли на двоих. Значит, вы полагаете, я не в состоянии пожертвовать ради вас Бельмонтом? Но я вас прощаю и не сержусь.
Ничто не могло заставить ее выпустить свою добычу. Он понял, что пропал. Она сморщила нос, оголив клыки; еще никогда она не держала улыбку на лице так долго. Жестом великодушия она протянула ему руки, которые он не подхватил, и они так и повисли в воздухе в напрасном ожидании объятия, немного отстраненные от тела, как у гипсовых статуй Пресвятой Девы.
— Конечно! Вы не поверили. Но вы отступили перед людской молвой… Нет! Нет! Позвольте мне договорить. Я хочу немедленно заверить вас: ничто не имеет для меня значения, для меня не существует на свете никого, кроме вас. Я откажусь от всех щедрот семьи Дюберне, и больше не будем об этом говорить. Вот, все устранено, с этим покончено. Я разрушила это препятствие.
Верила ли она и в самом деле, что разрушила его? Разумеется! Она нисколько не сомневалась, что выиграла партию.
Он пробормотал:
— Вы сумасшедшая? Как я могу согласиться на такую жертву, я, человек, который ничего не может дать взамен? Вы слышите, Агата? Ровным счетом ничего.
Она притворилась, что думает, будто он говорил о деньгах, о земле:
— Но для меня это ничего не значит. Поймите же, наконец, что для меня в этом мире есть только вы и я.
Она сделала к нему шаг, по-прежнему улыбаясь и опять протягивая руки. Руки, которые были ему противнее, чем присоски пиявок или хоботки каких-нибудь кровососущих насекомых. О! Отрубить их единым взмахом, прежде чем они прикоснутся к нему!
— Я вам солгал, Агата. Я воспользовался этим предлогом, чтобы избежать того, что внушает мне ужас.
Это вырвалось у него помимо собственной воли. Он вздохнул. Удар был нанесен. Руки ее упали. Она взяла свою маленькую черную гладкую сумочку, которую, войдя, положила на стул, поискала в ней носовой платок, вытерла лицо и приготовилась продолжить борьбу. Ей нужно было теперь свести препятствие к пустяку, боязни физиологического акта, которую испытывает множество подростков и которая распространяется у Николя на всех женщин, а не относится только к ней, Агате де Камблан. Она стала спокойно объяснять:
— Этот ужас, Николя, помните, тогда, в саду, в вечер нашей помолвки, вы ведь его от меня не утаили, вы даже процитировали слова Господа: «Не прикасайся ко мне». Я вам ответила, что все понимаю, и вы можете быть спокойны в этом отношении. Я ничего не жду и прошу лишь одного: жить в вашей тени и служить вам. А вы в ответ надели мне на палец обручальное кольцо.
Ее голос сделался покорным, настойчивым, убедительным. Она подняла руку, чтобы показать ему кольцо. Она верила, что сумеет убедить его, будто не возникло никакого нового обстоятельства, которое он мог бы использовать в качестве аргумента. Да ведь так, собственно, оно и было. Она уже торжествовала. Он не находил что ей возразить. Она настаивала, смиренно и убедительно:
— Да, служить вам. Ничего больше, клянусь вам.
— Ничего больше?
Тут Николя, и улыбавшийся-то редко, вдруг разразился громким хохотом:
— Ничего больше? Но именно это я и имею в виду, когда говорю об ужасе.
Он добавил вполголоса:
— А вовсе не «ночное общение», невообразимое «ночное общение», о котором, честно говоря, я никогда не думал как о чем-то реально возможном между нами, будь то завтра или когда-либо в будущем, — с внезапной яростью в голосе подчеркнул он.
Гнев тихонь, каким он бывает страшным! Она никогда не видела его таким грубым. Он разом выпалил весь заряд долго копившейся ненависти.
— К тому же, даже не приближаясь к вам, не прикасаясь к вам, быть рядом с вами каждый день, каждую ночь, и так всю жизнь — о! Одно только это… Я предпочел бы умереть.
Она издала короткий стон, хотя, скорее всего, точный смысл сказанного так и не дошел до ее сознания.
— Нет, — взмолилась она, — нет, нет, не говорите мне, что я потеряла вас!
Вне себя от ярости он закричал:
— Да не потеряли вы меня! Нельзя потерять то, чего не имеешь. Мы всегда были разделены расстояниями и пропастями.
Он наносил удары куда попало. Главное было не останавливаться.
— Ах! — умоляла она. — Оставьте мне хотя бы это: вспомните вечер на Кастильонской дороге, на мосту через Лейро.
Ну надо же, она опять за свое! Он настаивал:
— Так знайте же, никогда я не был так далек от вас, как в те минуты; то, что я испытывал тогда, служило мне мерилом нашей с вами бесконечной отчужденности.
Последняя реплика, казалось, доконала ее. Руки ее безвольно упали.
— Так зачем же вы тогда согласились? Зачем было обещать мне?…
Она не договорила фразу. Николя мог теперь нанести окончательный удар. Но в эту секунду у него появилось ощущение, что он совершает убийство: да, он сжимает руки на горле жертвы. И он их разжал.