Пан Копферкингель слез со стула и, оценивая взглядом, хорошо ли он укрепил коробочку, сказал:
— Пан Штраус очень преуспел с записью в крематорий. Посетители кондитерских — чувствительные, душевные, добрые люди, у которых есть вкус к таким вещам, и я подумываю обзавестись еще несколькими агентами, к примеру, в магазинах игрушек или парфюмерии, а может быть, и в ювелирных. Понимаешь, дорогая моя, — улыбнулся он Лакме, вытирая тряпочкой сиденье стула, — я все же чувствую, что еще недостаточно забочусь о вас. У доктора Беттельхайма из квартиры над нами есть красивая картина и автомобиль, и у Вилли он есть; я, конечно, не завидую и от души желаю им счастья, они хорошие, порядочные и трудолюбивые люди. У нас нет машины, зато есть наш благословенный дом, — он обвел рукой комнату, — и наша любовь. Это куда больше. Скажи, Лакме, ты не бываешь в последнее время грустной? — спросил он неуверенно, вертя в руках молоток, которым только что вбивал в стену гвоздь. — У тебя ничего не болит, не лежит камнем на сердце?
Лакме улыбнулась и положила руку ему на плечо. Он кивнул и погладил ее черные волосы.
— У нашего золотка скоро день рождения, надо подарить ей хороший подарок. Пан Заиц советует отрез, а пан Беран — готовое платье, чтобы сразу надеть и носить. В этом что-то есть. Пройдусь-ка я по магазинам. Мне нужно будет зайти к пану Каднеру на Фруктовую, вот я по дороге и посмотрю платье. Интересно, а этот ее Мила… судя по фотографии, он хороший, воспитанный мальчик, из приличной семьи… любит ли он музыку?
Спустя пять дней утром пани Подзимкова сказала ему в коридоре Храма смерти:
— Мы потеряли работника. Уволилась пани Лишкова. Ей тут было страшно. Да и я что-то тоже иногда побаиваюсь…
— Пани Лишкова уволилась? — удивился Копферкингель. — В такое время? Я только что слышал, что у нас на границах стоит немецкая армия, в Мюнхене собирается какая-то конференция, пахнет войной — а она уволилась? Очень жаль. Теперь уже я никуда не смогу пригласить ее. Бедняжка, она ведь почти девочка. Ну, а вы-то, пани Подзимкова, вы нас не бросите? Вы тут как-никак пятнадцать лет! Кстати, вы не читали сегодня в газетах о женщине, которая потеряла три тысячи? Несчастная мать двоих детей потеряла три тысячи крон и вместо того, чтобы заявить об этом в полицию, прыгнула в Эльбу. — Пан Копферкингель грустно поглядел в направлении печей и повторил: — Она прыгнула в Эльбу, а эти ее три тысячи тем временем преспокойно лежали в полиции, их нашел и отнес туда один честный человек. Ужасно! Двумя несчастными сиротами больше.
В раздевалке Беран и Заиц, склонясь над газетой, говорили о том, что на границах стоит немецкая армия, а в Мюнхене собирается конференция для обсуждения ситуации в пограничье. В углу, у вешалки, стоял пан Дворжак и копался в портфеле.
— Что ты так кипятишься, — улыбнулся Берану Копферкингель, — и чего ты, скажи, испугался? Что нас захватят? Истребят? Но это же насилие… — и он припомнил слова доктора Беттельхайма. — А насилия никогда не хватает надолго. На короткое время насилие может победить, но не оно творит историю. Мы же живем в цивилизованном мире, в Европе двадцатого века! — Тут пан Копферкингель вспомнил о Вилли. — Да ведь этих немцев даже жаль, они так бедствуют! Изо всех сил стараются избавиться от нищеты и безработицы… А что они хотят стать сильными, так это еще ничего не значит. Сила не всегда на стороне зла. Впрочем, это политика, — махнул он рукой, заметив, что привлек всеобщее внимание, — а политика меня не интересует. Вы знаете, что пани Лишкова уволилась? Мне только что сообщила об этом пани Подзимкова. Ей тут было страшно…
Пан Копферкингель взял газету, полистал ее и сказал:
— Читали про утопленницу в Эльбе? Взяла бы себя в руки и пошла не топиться, а в полицию, и все было бы в порядке! А так двое детей без матери. Которая у нас по графику барышня Чарская? — спросил он Дворжака.
— Седьмая.
— Седьмая, — сказал Копферкингель. — Какая трагедия! Это первая кремация после обеда, и ждать в тупике ей не суждено ни минуты. Она отправится в печь прямо из ритуального зала, и нам не удастся уважить ее красоту и подарить ей еще хоть миг ожидания. Бедная барышня Чарская! Вчера я смотрел на нее — кажется, будто она спит, на ней черное шелковое платье, а в руке она держит четки. Попрощаться с ней придут очень многие. Она как раз собиралась замуж…
— У меня иногда бывает такое чувство, что лучше я буду следить за котлами, — сказал упавшим голосом Дворжак. — Или возить катафалки в зале, как пан Пеликан.
— И вы туда же, пан Дворжак? — удивился Копферкингель. — Да что же это такое? Ведь вы было перестали нервничать! Я совсем недавно говорил супруге, что вы освоились, стали меньше курить и, даст Бог, скоро вообще бросите, а вы… Нет, пан Дворжак, котельная не для вас, это означало бы понижение. Уж лучше тогда возить катафалк.
Ровно в четырнадцать часов пан Копферкингель отложил книгу о Тибете, включил репродуктор и стал слушать церемонию прощания с барышней Чарской. Оратор был неплохой.
— Слышите, пан Дворжак, как он говорит? Неплохой оратор. Человеческая жизнь есть не что иное, как ожидание смерти, и именно здесь, в этом месте, мы осознаем это особенно остро. Как верно сказано — должно быть, это кто-то из философов! Да, пан Дворжак, здесь осознаешь многое. Всем живым тварям после недолгой жизни суждено умереть. Из праха мы созданы, прахом остаемся и в прах же обратимся. Тьма перед нами, тьма позади нас, и наша жизнь всего лишь миг меж одной бесконечной тьмой и другой, точно такой же. Вот, например, люди, жившие сто лет назад, уже давно умерли. То же самое могли сказать они о живших до них, а через сто или двести лет кто-то скажет те же слова о нас с вами. Люди беспрерывно рождаются и умирают, на сей раз уже навечно попадая в царство мертвых. Так во всяком случае кажется нам, живым. Но если дело обстоит именно так, то судьба мыслящих существ поистине плачевна. Тогда человеческая жизнь лишена всякого смысла!
— И все же, — унылым голосом сказал пан Дворжак, впервые осмеливаясь возразить, — жизнь имеет смысл. Уже одно то, что человек пытается делать что-то для потомков…
— Пан Дворжак, — улыбнулся Копферкингель скорее с грустным сочувствием, чем снисходительно, — пан Дворжак, но ведь эти потомки тоже умрут! Когда-нибудь, пускай даже через миллионы лет, земля наша остынет, и с нею погибнет все живое. Зачем тогда, спрашивается, человеческие труды, муки и жертвы? Где и в чем смысл жизни существ, что населяли миллионы лет тому назад одну из планет? Я, например, люблю свою семью и готов делать для нее все. Но это не смысл моей жизни. Это всего лишь моя обязанность, мой святой долг… Ах, заиграли «Ларго» Дворжака, — Копферкингель кивнул на репродуктор, — слышите вы этот плач со стоном? Еще неделю назад барышня Чарская ходила на службу, писала, считала, готовилась к свадьбе, а сейчас. Видите ли, у нее не было ни семьи, ни детей, так разве имела ее жизнь смысл? — И пан Копферкингель вновь с грустью подумал, что нет, не сможет он подарить ангельски прекрасной покойнице ни минуты ожидания на запасном пути, он это и вслух сказал, адресуясь к мертвой:
— Увы, уже через час с четвертью ты сгоришь в своем черном шелковом платье и с четками, останется лишь ослепительно белый скелет, да и тот рассыплется в прах, который поместится в металлический цилиндр, а потом в урну… Но не душа, — сказал он наконец, — душа туда не попадет. Она освободится, избавится от своих оков, вознесется в космические сферы — и войдет в иное тело, а не в урну. Она сотворена не для этого! Да, пан Дворжак, человеческая жизнь есть не что иное, как ожидание смерти. Кстати, такова же она и у животных, но те об этом не знают. Однако ожидание смерти — это еще не смысл жизни. Все любят жизнь, и многие боятся смерти, считают, что это зло, конец всего; действительно, безвременная смерть — это хотя и не конец, но, несомненно, зло. Благом она может стать лишь тогда, когда тем самым сокращаются человеческие страдания.
Не исключаю, — подвел итог пан Копферкингель, когда церемония прощания барышни Чарской заканчивалась, — не исключаю, что если бы мы победили природу и побороли смерть, то это для нас была бы беда. Тогда людские страдания длились бы бесконечно. Так что прежде пришлось бы искоренить страдания, но для этого люди должны стать ангелами, ведь страдания причиняем друг другу мы сами. Отсюда ясно, что на земле вечная жизнь невозможна — разве только настанет земной рай. По смерти же, напротив, нет вечного ада, которым нам грозят, все это чепуха, есть только вечное небо, нирвана, как говорят в Тибете. Так что смерть на земле — это благо, ибо на земле всегда были, есть и будут люди и их страдания, а не ангелы и рай. Не будь смерти, пан Дворжак, — сказал Копферкингель, насторожившись, так как траурная церемония барышни Чарской закончилась и пан Пеликан раздвинул железный занавес, — не будь смерти, мы не могли бы ни возвращаться в прах, как это положено, ни возрождаться из праха. Не совершались бы погребения, так что наши печи были бы уже ни к чему, и государство, даже самое человечное, не стало бы содержать крематории. Бедная барышня Чарская, — вздохнул Копферкингель, — я как раз везу ее в печь. В первую печь — а ведь она готовилась к свадьбе! Она, конечно, родится заново, да что пользы? Ее смерть была безвременной, а это большое зло. Безвременная смерть, — повторил пан Копферкингель, посмотрев на термометр, — может стать благом только тогда, когда тем самым сокращаются человеческие страдания. Но мне кажется, что смерть барышни Чарской — это не тот случай.