И он опять раскрыл газету:
— «Голод толкнул женщину на самоубийство. Сегодня в восемь часов утра полиция обнаружила на вилле доктора С…» — Пан Копферкингель дочитал заметку до конца и бросил быстрый взгляд на Зину, поправлявшую у зеркала прическу.
Тут из кухни опять послышался негромкий удар, и пан Копферкингель кивнул.
— Второй тоже умер, — констатировал он, поглядев на табличку возле окна. — Стена пала, а свободная душа воспарила ввысь. Теперь, Мили, ты получишь обе эти души и станешь весело играть с ними. Впрочем, мы отлично понимаем, что это только рыбьи воздушные пузыри, а истинные души карпов наверняка уже подыскали себе новые тела. Например, вселились в каких-нибудь кошек. Вообще-то рыбы — это наши младшие братья, и мы не должны были бы убивать и есть их, потому что это жестоко. И все же ваша добрая мать вот-вот положит их на сковороду, чтобы зажарить. — Пан Копферкингель взял в руки «Закон о кремации». — В семь часов они украсят собой наш праздничный стол. Так заведено Богом, и, значит, иначе нельзя. Лакомясь в Сочельник вкусными карпами, мы тем самым приближаем их новое рождение. Спаситель тоже ел их. — Копферкингель аккуратно поставил на место «Закон о кремации». — Мало того, он ел даже агнцев…
И отец семейства обнял детей за плечи.
— Ну, дорогие мои, пришло время подарить пани Анежке наш замечательный красный фартук.
Не успела еще закрыться дверь за благодарной пани Анежкой, как в прихожей появился Вилли. Он поздоровался с Лакме и детьми, снял пальто, сдул пылинку с лацкана элегантного пиджака и вошел в столовую.
На столе его уже ждала бутылка вина.
— Какая красивая елка, — сказал Вилли, — а карп у вас тоже есть?
— Целых два, — улыбнулся пан Копферкингель, — и они сейчас жарятся на нашей маленькой удобной плите. А вот ее покойная мать, — он подразумевал тещу, — никогда не жарила карпов. Она любила заливную рыбу — говорила, что знает какой-то заграничный рецепт. Ну, а мы готовим их по-чешски. Ты, наверное, пришел сообщить мне, что я выродок и трус…
— Я никогда не произносил ничего подобного, — Рейнке быстро отошел от елки, — я говорил только, что ты не прислушиваешься к голосу немецкой крови и не борешься вместе с нами за счастье и справедливость. Сила и правда — на нашей стороне, — он засмеялся и плеснул в рюмку немного вина, — и я уже сказал тебе, что борьба за светлое будущее никогда не обернется адом для таких, как мы. Неужели тебе нравится насилие? Неужели ты любишь тех, кто виноват в нашей нищете? Может, ты жалеешь их? Хочешь, чтобы они продолжали грабить нас? Превращали нас в попрошаек? Ты когда-нибудь видел, как отворяют кровь? — Он помолчал и продолжил: — Вот здесь, на руке, делается маленький надрез, к которому прикладывают пиявку, в средние века так лечили чуму… Я знаю, — он глотнул вина, — я уверен, что ты не любишь насилие. Ты любишь мир и хочешь всеобщей справедливости. Ладно, — он побарабанил пальцами по столу, — я вынужден, наконец, открыть тебе глаза. Я всегда подозревал, что ты не любишь войну, потому что не позабыл ее ужасов… Ведь тебя трогают даже страдания лошадей… Так вот, нынешняя чешская республика является огромным гробом повапленным. Это источник новой мировой войны. Это бастион наших врагов.
— Я с тобой не согласен, — возразил Копферкингель, — это гуманное государство, и в нем действуют хорошие законы…
— Законы о кремации, — перебил его Вилли, — но у нас в Германии тоже есть такие. Они есть в любой стране, за исключением, пожалуй, Ватикана, который вообще не признает кремацию. Но почему же это твое замечательное государство не позволило нам, немцам, создать свою республику? Почему в Судетах было запрещено посылать немецких детей в немецкие школы? Почему чешское государство допустило, чтобы в наших людей в пограничье стреляли? Что? — он взглянул на пытавшегося что-то возразить Копферкингеля. — Ты все еще сомневаешься? А как же быть со здешней нищетой? Ведь ты сам рассказывал мне, что часто встречаешь нищих. Мало того, здесь есть даже женщины, продающие на рынках дохлых кошек под видом кроликов… в рейхе подобное уже невозможно, хотя мы пока выполнили далеко не все наши планы. Голову даю на отсечение, что в Судетах не осталось ни одного нищего, несмотря на то, что фюрер освободил эти области совсем недавно. — Он глотнул вина. — Нет, Карл, пора расставлять точки над «i». Войны быть не должно. Насилие необходимо ликвидировать, причем ликвидировать повсеместно! Эта республика обречена, Карл. Польша и пальцем не шевельнет ради нее. Бек[2] кое-что выторговал себе у Геринга за ликвидацию республики, а Малая Антанта[3] дышит на ладан. Все кончено.
— Неужто дело и впрямь зашло так далеко? — недоверчиво покрутил головой пан Копферкингель.
— Гораздо дальше, чем ты думаешь, — резко сказал Вилли. — Эта республика — только один из неприятельских оплотов. У нас много врагов, и в свое время фюрер обязательно сочтется с ними. Мы, немцы, — усмехнулся Рейнке, — призваны навести порядок. Мы установили в Европе новый, счастливый и справедливый строй. — Вилли поднялся, прошелся по столовой и остановился у тумбочки.
— Мы — носители сильного, гордого духа, — сказал он, взглянув на семейное фото, в центре которого сидел пан Копферкингель с кошкой на коленях, — в наших жилах струится чистая арийская кровь. Кровь, являющаяся предметом гордости, кровь, которую нельзя получить вместе с образованием или купить за золото, потому что она — дар свыше… да-да, — Вилли многозначительно посмотрел на своего друга Копферкингеля, — дар свыше, который необходимо ценить.
Мы — носители светлой культуры, — продолжал он, не спуская глаз с таблички на шелковом шнурке, — и мы знаем, в чем смысл жизни. Мы понимаем в этом больше, чем любая другая нация, так как это понимание тоже ниспослано нам свыше. Оно ниспослано и тебе — ведь в твоих жилах течет немецкая кровь. Неужели ты считаешь, что принадлежность к немецкой нации может быть случайностью? Нет же, нет, это судьба!
Мы боремся за высшую общечеловеческую мораль, — сказал он и направился к елке, усеянной свечками, — за новый мировой порядок. И ты один из нас. Ты честный, тонко чувствующий, аккуратный, но главное, — Вилли обернулся, — главное — ты сильный и смелый. Истинная германская душа. Этого, mein lieber Karl, у тебя никто не отнимет. Даже ты сам. Потому что это предопределение. Это — твой дар. Ты избран… — и Вилли указал пальцем на потолок, подразумевая небо.
Пан Копферкингель сидел за столом, на котором стояла бутылка вина и недопитая рюмка, и смотрел на Вилли, стоявшего рядом с рождественской елочкой и еле заметно улыбавшегося. Друзья помолчали. Тут раздался стук в дверь, и вошла Лакме с вазочкой миндаля.
— Вилли сегодня не хочет миндаля, — сказал Копферкингель, — благодарю тебя, моя драгоценная. Мы скоро закончим.
Когда Лакме вышла, Вилли подсел к столу и с удовольствием допил свою рюмку. Копферкингель налил ему еще.
— Мне, пожалуй, пора, — вежливо отказался Вилли, — меня ждет Эрна. Мы встречаем Рождество в казино. В немецком казино на Розовой улице. Ты его наверняка знаешь — там еще три ступеньки перед входом и облицовка из белого мрамора. Ожидается довольно много народу. Фабриканты, депутаты парламента, университетские профессора — только избранные, разумеется… Я обязательно буду беседовать с герром Берманом, возглавляющим пражскую СНП. Поверь мне, Карл, что в целой Праге ты не отыщешь более роскошного заведения, чем наше казино. Это просто сказка! Какие там ковры, зеркала, картины, не говоря уж об умывальных и ванных комнатах. А какая еда, какая прислуга! У нас прекрасные официантки, буфетчицы и… девушки. Изумительные, умопомрачительные, такие, что дух захватывает. — Он улыбнулся. — Немки, конечно. Ведь казино могут посещать только немцы. Наши с тобой братья, Карл. Чехам туда вход заказан. Мы не потерпим в своем доме этих предателей и соглядатаев. Ну вот, а в январе я поеду в Вену и в Берлин. — Вилли встал. — Там меня уже ждет новая машина. Итак, Карл, — он протянул другу руку, — главное — это видеть цель. И думать о будущем. О лучшем будущем для наших детей. О радостной жизни для всего человечества. Мне кажется, тебя больше занимает Тибет, чем то, что творится под самым носом. — Он засмеялся. — Веселого тебе Рождества и всего наилучшего в наступающем году. Смотри-ка, у вас шторы не в порядке, — и он показал на карниз, откуда свисал вырвавшийся из зажима угол шторы. — Ну, пока. Впрочем, мне еще надо попрощаться с твоим семейством, — добавил он.